В здании бывшего Дворянского собрания начался суд. Присутствовали в основном чекисты, да еще родственники подсудимых. Как ни странно, это им разрешили. Обвинитель Петр Красиков (на слезах и крови ни в чем неповинных людей он еще сделает блестящую карьеру) назвал народного заступника врагом народа. Его ненависть к церкви была непримирима. Его выступление не оставляло места даже самой робкой надежде на справедливость: «Ваша пролетарская совесть, товарищи судьи, не будет обманута. Вы не учились в университетах и трех академиях, как некоторые из находящихся здесь, но суть дела вам ясна: это колоссальный резерв для всякой интервенции и контрреволюции. Защитник спрашивает, где мы усматриваем преступную организацию. Да ведь она перед вами: это сама православная церковь!» Красиков — бывший петроградский присяжный поверенный, единственный профессионал среди тех, кому предстоит решить судьбу избранного народом митрополита и всех, кто оказался рядом с ним на скамье подсудимых. Его коллеги обвинители: Смирнов — до революции — подмастерье у булочника, Крастин — «латышский стрелок», Драницын — учитель истории.
Имена судей тоже известны: Яковченко, Семенов (оба бывшие студенты Технологического института), Каузов (бывший помощник механика на военном корабле). Все они командированы в Трибунал из органов ЧК. Неправедный приговор на их совести. Но само понятие совести решительно изгонялось новой властью, заменялось пролетарской совестью. Что это такое? Кто знает…. Зато хорошо известна записка Ленина: «Прошу поставить на порядок дня вопрос об исключении из партии таких членов, которые, будучи судьями, ограничиваются приговором на полгода тюрьмы вместо расстрела». Вот она, основа независимости нового суда.
«А еще Я видел под солнцем место суда, а там — беззаконие, место правды, а там — неправда».
Владыка защищал всех, особенно тех, у кого были дети. Наверное, его защите — мягкой, убедительной и непреклонной — обязаны тем, что остались живы, по крайней мере, два человека: Михаил Чельцов, настоятель Троицкого собора, отец семерых детей, и Сергей Бычков. Чельцов доживет до второй волны репрессий. Его арестуют (вместе со старшими сыновьями) и расстреляют в 1932 году. Бычков (о нем я уже упоминала) вернется из Соловецкого лагеря, примет постриг под именем Симеона, станет ректором ленинградских духовных школ, фактически преемником своего незабвенного учителя, митрополита Вениамина.
А пока идет суд. До знаменитых троек дело еще не дошло, видимость законности еще соблюдена: подсудимым разрешают иметь адвокатов. Чтобы согласиться стать защитником на этом процессе, нужно было иметь незаурядное мужество — опыт общения с новой властью уже был, она уже успела доказать: прощать не умеет. Особую ненависть судей и обвинителей вызвал адвокат Гурович: входя в зал заседаний, он целовал руку своего подзащитного, митрополита Вениамина. Такого не знала судебная практика!
Из заключительной речи адвоката Гуровича: «Ни от кого не секрет, что, в сущности, в тяжелые часы допросов участь митрополита зависела от него самого: стоило ему чуть-чуть поддаться соблазну, признать хоть немногое из того, что так жаждало установить обвинение, — и он был бы спасен. Он не пошел на это. Спокойно, без вызова и рисовки отказался от такого спасения. Вы можете уничтожить митрополита, но не в силах отказать ему в мужестве и высоком благородстве мыслей и поступков. Чем кончится это дело, что скажет о нем беспристрастная история, это зависит от вашего приговора. Я не прошу ни о чем: знаю, что мольбы и слезы не имеют для вас значения. Принцип беспристрастности объявлен неприменимым к вашим приговорам. На первом плане вопрос политический: выгодно или не выгодно для советской власти, вот что для вас важно. Но если митрополит погибнет за свою веру, за свою бесконечную преданность верующему народу, он станет опаснее для вас, чем сейчас. Непреложный закон истории предупреждает: на крови мучеников растет и крепнет вера».
Зал встал, потрясенный, а в зале ведь была в основном специфическая публика. Казалось, и судьи дрогнут. Но приговор был предрешен. Не ими. Властью, которой они служили. Как они старались вырвать у него хоть слово предательства или оговора! Члены трибунала не могли понять, почему он не защищается, не пытается переложить хотя бы часть вины на кого-то другого: «Вы все о других, да о других! Трибунал желает знать, что вы скажете о себе». «О себе… что же мне вам сказать о себе? Разве лишь одно: я не знаю, что вы мне объявите в приговоре, жизнь или смерть, но что бы вы в нем ни провозгласили, я с одинаковым благоговением обращу свои очи горе, возложу на себя крестное знамение и скажу: слава Тебе, Господи Боже!»