— Точно! Правильно говоришь, Пишта, — раздвинул заросли усов надо ртом Кутрович. — Так оно и было: изгнание, муки сплошные. Такой была жизнь моя в Боршоде.
— Верю, — кивнул Немеш, — потому что я совсем пацаном еще уехал в изгнание во Францию, в небольшой промышленный городок по соседству с Лионом. И не один я. Только из нашего села выехало тогда около двухсот семей. В тридцатом — тридцать первом году, когда кризис разразился, когда шелковая фабрика окончательно встала. Нас на чужбине иначе как сбродом не называли, чего уж скрывать. Зато там кусок хлеба у нас был, была крыша над головой, даже благополучие какое-никакое по сравнению с тутошней нищетой. Только надолго ли? Да пока и там не наступил крах. Если бы не был я членом профсоюза, меня бы силой выслали домой. Работать приходилось по случаю: то снег убирал, то чистил ямы для картошки… Но я был «организованный рабочий», и товарищи помогли мне перебраться в Бельгию. Жил я в Брюсселе, пока туда гитлеровцы не пришли. У меня профессия особая — «вискозник». Шла война, работу я легко нашел — в Н., там завод искусственного шелка на берегу Дуная, там я и стал мастером. Но Гитлер все-таки до меня добрался. Вернулся я домой вместе с фронтом пешим ходом… Если картина неясна, задавайте вопросы, товарищи…
И он сел, сложив руки на коленях, в умных бледно-синих глазах его застыло напряженное внимание.
— А там, за границей, у тебя была какая-нибудь должность в профсоюзах? — спросил Кесеи.
— Да.
— Какая?
— Сначала я был групоргом у венгров эмигрантов, потому что быстро местный язык выучил, а потом уже, в Бельгии, членом правления даже выбрали.
Кесеи кивнул: хорошо, мол, это заметить надо. Он достал толстый блокнот в клетчатом переплете, потом покопался в верхнем кармане и вытащил крохотный химический карандашик, который и ногтями-то трудно было ухватить. Блокнот был потертый. Углы, особенно верхний, загнулись.
Кесеи полистал его, тщательно разделяя пальцами слипшиеся страницы, потом быстро записал что-то, положив блокнот на колено, а затем прошелся карандашом по его странице сверху вниз, ставя галочки у отдельных пунктов списка. Внизу списка он остановился, видно над чем-то задумавшись.
Огрызок карандаша быстро и ритмично застучал по бумаге, как птичка, которая клюет зернышко за зернышком.
— Товарищ Бицо, — начал Кесеи после паузы, — а ты почему слова не просишь?
— Я?! — удивленно, почти с возмущением спросил Андраш Бицо.
Он был недоволен не из-за себя, а из-за остальных, из-за тех, кто выступал до него. Жизнь каждого из них по сравнению с его двадцатью шестью годами была целой серией трагедий и тяжелых испытаний. Это были потрясающие, берущие за душу живые свидетельства истории времен режима Хорти.
А судьба его отца, его семьи?
Ее он знал, к ней уже привык. В девятнадцатом году старый Бицо играл заметную роль в жизни села и был видным человеком, стал депутатом от района и политкомиссаром. Последствия этой деятельности отца тяжело отражались на положении семьи…
— Ну? — взглянул на него, ожидая ответа, Кесеи. — Тебе разве нечего нам сказать?
— Ничего… особенного, — ответил он. — Одно могу сказать: удачлив я был… Всю жизнь я был удачлив, товарищ Кесеи.
Об остальном, о том, чем он мог бы объяснить это свое «ничего особенного», он умолчал. А ведь объяснение у него было готово. Сколько ночей размышлял он над ним, сколько мучительных ночей в те тягостные месяцы побега и ожидания прихода Советской Армии!
9
Андраш учился, кажется, в четвертом классе, когда впервые услышал не однажды повторенное потом в различных вариантах замечание. Тогда он на экзамене по литературе читал стихотворение Яноша Араня[11]
«Пленный аист». Он был в праздничной одежде, в рубашке-апаш.— Кто это? — услышал он чей-то вопрос.
— Бицо-сын.
— Ну и ну! Это сын того самого коммуниста?
Лицо Андраша еще горело, в глазах стояли слезы, голос от волнения дрожал, потому что ему было так жалко плененную птицу, что хотелось вновь и вновь повторять последнюю строфу:
И тут он услышал обрывок разговора вырядившейся, размалеванной жены хозяина фабрики, где делали щетки и метлы, с другой не менее важной дамой — они сидели на самом почетном месте, в окружении цветов.
— И зачем только бог наградил умом ублюдка коммуниста? — услышал Андраш.
Суть этих слов была ему тогда не совсем ясна, но выражение, с которым были произнесены эти слова, свидетельствовало о том, что обе эти госпожи считают его отца злодеем и ненавистным позорищем для всего села.
— Красные мерзавцы! Безбожники! — услышал он позднее, жарким летним утром в церкви. Из уст господина пастора вылетала помесь ненависти и хулы, и Андрашу почему-то вспомнилась широкая, поднимающаяся почти до небес лестница.
Это и было, пожалуй, его первым воспоминанием раннего детства.