Ее светло-коричневые, как у дикой уточки, зоркие и ясные глаза с годами делались меньше, чем были в детстве, и туманнее. Брови, которые чуть заметно золотились тончайшими волосиками, темнели со временем, лоснились соболиной остью, а нежная кожица, шторкой спускавшаяся от бровей к густым ресницам, сочно набухала, прикрывая восковые веки живой своей упругостью, и придала в конце концов глазам повзрослевшей Ирочки Гриньковой выражение затаенного до поры соблазнительного безумства. Лицо ее, несмотря на эти припухлости над глазами и на большие губы, которыми она как бы еще не научилась управлять, становилось с каждым годом все более привлекательным и живым. Не учась, она научилась закатывать глаза, выражая таким образом свое удивление; или морщить пухловатенький носик, если ей что-либо не нравилось; она без всякого труда перенимала от людей все, что казалось ей достойным подражания, делая это с такой же легкостью, с какой улыбка появлялась на ее милом круглом лице.
Все-таки неправ был, наверное, парень, в которого однажды, в отроческие годы, влюбилась Ирочка и который сказал ей игриво-смущенным тоном бывалого человека, что, дескать, в ней нет никакой тайны и что, мол, нам, мужчинам, нравятся женщины таинственные, а не такие, у которых все от начала до конца написано на лице и в душе которых нечего разгадывать.
Красавец этот был на четыре года старше Ирочки и успел уже соскучиться от любовных успехов. Он становился похожим на бесполое существо, когда разговаривал со своими поклонницами, избаловавшими его вниманием и доступом к всякого рода таинствам: смущался от сознания, что очень нравится женщинам, и как бы просил прощения у них за свою неотразимую исключительность, то и дело опуская смолянисто-черные, полусонные, полуглупые глаза.
Ирочка Гринькова, которой было в ту пору пятнадцать лет, влюбилась в это идолище, письменно призналась ему в своем чувстве, но, услышав в ответ от него эти слова, не покраснела от стыда и горя и не убежала прочь. Она лишь на мгновенье задумалась, туманя в улыбке свои закатившиеся к поднебесью глаза, и, переминаясь с ноги на ногу, сказала с искренним изумлением:
— Вы ничего не понимаете! Я как раз очень таинственная. Если хотите знать, я могла бы вообще…
Но на этом слове Ирочка умолкла, потому что не успела и сама к тому времени понять, что же она могла бы вообще…
Весна в Москве. По утрам хрустят под ногами мраморно-белые, иссушенные морозцем лужи, колюче чернеют окаменевшие сугробы, но к полудню опять все блестит и струится текучей водой. Мокро и шумно на улицах, грязно в серых дворах и скверах, а в туманном небе хлопают крыльями купающиеся в сыром воздухе голуби. Но приходит вечер, огни фонарей льют коричневый свет на улицы, и опять затихает до утра, густеет и останавливается вода, схваченная молодым морозцем.
Весна еще только заигрывает с зимой, трогает теплой когтистой лапой, меряясь силами, щурится в коварной улыбке, властвуя днем под туманным солнышком, но пугливо бежит ночной темноты.
В один из таких неясных деньков, после пурги, когда все перемешалось на улицах: снег и грязь, вода, запахи бензина, шум и скрежет машин, движение людских толп, серые брызги и истекающие грязью бурые сугробы вдоль тротуаров, измученные и раскрасневшиеся лица дворников, грохот уборочных машин, потоки людей на переходах и жарко рокочущие под красным сигналом заляпанные до крыш, мокрые автомобили, — в такой вот сумбурный день, промяв в сугробе дырки-следы сапожками, на мостовую выскочила женщина в лисьей шапке и стала махать проезжающим мимо машинам, требуя остановиться.
Черная шубка с песцовым воротником распахнута; щеки розовы от возбуждения, припухшие глаза тепло блестят под серебристо-воздушным ореолом из лисьего меха: чудится, будто каждая ворсинка, каждая мельчайшая частичка, каждый атом, из которых создано существо, нетерпеливо махающее рукой, поблескивает и искрится среди хаоса грязной улицы, будто эта женщина — редкая драгоценность, выброшенная пьяным безумцем на мостовую.
Оголенная шея, матово белеющая в распахе воротника, наивностью своей и скудельной какой-то хрупкостью, беззащитностью перед ревущим железом усиливает впечатление, что и в самом деле кто-то сошел с ума и оставил без призора это непревзойденное в своей красоте и воздушности линий, странное, никем еще как будто не оцененное сокровище.
…Никем, кроме шофера черной «Волги», замигавшей сигналом правого поворота. Он так резко останавливается перед ней, что из-под тормозных колодок, вдавленных в барабаны мокрых колес, показывается пар. Женщина садится.
— Господи! — говорит она в счастливом каком-то изнеможении, глядя и не глядя на шофера, которому явно приятно ее соседство. — Если бы вы знали!