— Дорога-то плохая, — сказала она, успокаивая себя и людей. — Он бы и рад по расписанию, а ведь по такой дороге скоро не поедешь. Вот и опаздывает.
На нее покосились сердито. Мужчина в зимней шапке сказал мрачно:
— Чего хотят, то и делают. Могут раньше, могут совсем не поехать. При чем тут дорога! Они по этой дороге гоняют, как пьяные, будто не людей, а дрова возят.
Опять Анна Степановна вступилась:
— Ни одного пьяного никогда не видела. Все трезвые ездят. Сколько уж я тут живу в Томилинке, а пьяных никогда не встречала. Я про шоферов говорю. Это им запрещается. Другой какой, может, и ездит пьяный, когда на грузовом, а на автобусах нельзя этого — людей можно убить. Они ведь не дураки… Дураков-то этому делу не обучишь. Туда отбирают хороших людей, непьющих.
— Да замолчи ты, бабк… Живешь в своей Томилинке, ну и живи. Ты чего, пьяных, что ль, не видела никогда?
— Видела. Почему ж…
— Ну и молчи тогда.
Вместо того чтоб успокоить людей, Анна Степановна внесла смуту в их души, и стали они вспоминать пьяных водителей, которые сами погибли или людей покалечили, и мрачнели и злились, поминая недобрым словом Анну Степановну, ставшую на защиту, словно она и была виновата в том, что на дорогах часто ездят пьяные шоферы.
— Да ведь я ж… — пыталась она защищаться. — Я ж ведь не за то… Я про дорогу… А конечно! Куда ж это годится… Я ж про то говорю…
Но ее никто не хотел слушать. Даже женщина в синем поглядела на нее осуждающе.
Люди совсем отчаялись. Мужчина в зимней шапке стоял посреди дороги, вперившись в серенькую даль, как какой-нибудь древний мореплаватель, взобравшийся на мачту корабля и тщетно вглядывающийся в унылый простор, надеясь первым увидеть землю.
Анна Степановна подошла к телеграфному столбу и привалила мешок к нему, освободив одну руку, которая совсем онемела от тяжести и холода.
Стало уже заметно смеркаться. Потемнели деревья, а в иных домах уже засветились окна.
Прошло еще немного времени, и продавщица Валя, с большой и тяжелой сумкой в руке, одетая в пальто, вышла из магазина и заперла дверь на замок, включив над крылечком электрическую лампочку. Лампочка горела еще неярко, свет ее не мог пока спорить с мерклым светом дня.
Проходя мимо озябших людей, Валя сказала как бы самой себе, ни к кому не обращаясь:
— В домино играют…
Люди уныло проводили ее недобрыми взглядами, как будто она что-то нехорошее сказала им всем.
— Чего она сказала? — спросила Анна Степановна, освобождая ухо из-под платка рукой. — Про автобус чего-нибудь, нет? Ай про него?
Растерянный и испуганный, ее взгляд ощупывал молчаливых людей.
— Про какое-то домино, — ответила женщина в синем. — Кто ее знает!
Анна Степановна опять спросила:
— Играть пошла?
Люди тоскливо улыбнулись, посмеялись над старушкой.
— Играть, играть, — за всех ответил мужчина в шапке, нетерпеливо прохаживаясь по асфальту. — Поиграет, а потом сядет, — добавил он с остервенением в голосе. — Вон какую сумищу набила.
«Господи, чего ж они такие злые? — подумала Анна Степановна. — Теперь ведь не уехать мне отсюда. Затолкают теперь, и не сядешь».
Мешок ее, прижатый к столбу, сползал вниз, оттягивая руку, и она то и дело встряхивала его, подкидывая спиной и плечами.
Сумерки уже растворили все вокруг, смазали деревья, шатающиеся на ветру, смешав их с небом. Лампочка над ступеньками магазина разгорелась ярким светом. Глянцево чернели стекла пустых витринных окон под железными решетками. Шумел ветер.
Сначала один человек, потом другой, а потом и все ушли с дороги, рассевшись на ступеньках магазина. На остановке осталась только Анна Степановна. Она все еще надеялась, что автобус придет. А если не он, то какая-нибудь машина, припозднившись, пройдет мимо и подберет ее. Но и справа и слева — везде было темно над дорогой. Однажды только заколыхался со стороны Киянова в сизой тьме живой свет, похожий на вздрагивающий свет августовской зарницы, а потом из-за леса показались яркие глаза автомобильных фар. Ветеринарный фургончик, пофыркивая и покачиваясь на колдобинах, проехал мимо, осветив впереди себя дырявую дорогу и туманно-голубой воздух над ней.
И как только фургончик проехал, сразу как будто наступила ночь.
Автобус, последний по расписанию, тускло засветился в темноте габаритными огнями и медленно, как перегруженный теплоходик, причалил к остановке, накренившись набок. Дверцы тяжко заскрипели, и люди долго втискивались в душное нутро автобуса, кричали на тех, кто был внутри, просили потесниться, кричали друг на друга, цеплялись руками за расхлябанные дверцы, срывались с подножки и снова лезли, отпихивая друг друга. Пахло жженой резиной. За грязными стеклами в желтом свете сидели и стояли усталые люди, набившись в этот последний автобус так тесно, что казалось, ни один человек не сможет уже втиснуться в него. Но несколько пассажиров сошло в Чеглокове, люди каким-то чудом еще больше спрессовались в автобусе, подпираемые влезающими снаружи, и постепенно все уместились, хотя двое и висели на подножке, уцепившись за косяки дверец, не переставая кричать на тех, что были внутри, чтоб потеснились еще больше.