И еще она любит вспоминать, как отец с флота демобилизовался. Впрочем, не только мама, но и соседи по дому отлично помнят тот день. А было это в сорок седьмом, осенью, когда по городу шастала нужда, и в нашем дворе под вечер уныло поскрипывали ручные мельницы — жильцы перетирали кукурузные зерна. Из муки потом варили липкую мамалыгу. И вот в воротах появился отец.
— Здорово, громодяне. Что у вас тут так тихо? Помирать собрались, черти? — пробасил он и скомандовал: — А ну, свистать всех наверх!
Двор ожил. Под абрикосом поставили стол. Отец вывалил на него содержимое рюкзака. Тетя Клава всплеснула руками, увидев гору консервных банок, воскликнула:
— Господи, с ума сошел Пашка, целое ведь богатство.
В материных рассказах отец всегда шумный, непоседливый человек, весельчак и душа компании. Достоинства это или недостатки, я еще не разобрался. Но я почему-то не могу представить отца веселым человеком. В памяти моей совсем другое его лицо.
…Он стоял предо мной, положив руки мне на плечи и легонько пожимая их. Я не узнавал папку — лицо землисто-желтое, какое-то иссохшее, без кровинки, на лбу глубокие бороздки морщин, а глаза, лишенные всегдашней улыбки, и оттого словно погасшие, были чужими. Как будто глодала его страшная болезнь. А может, то и была болезнь. Он уходил от нас и пытался объяснить мне причину своего решения. Лучше бы он ничего не объяснял. Я и так был издерган. Я плохо спал ночи накануне и возненавидел сны, в которых мы с отцом все время ехали к морю, — он обещал мне показать море. А днем я не мог переносить тишины в квартире — отец с матерью передвигались по комнате с величайшей осторожностью, бесшумно, точно тени. Ночами, когда отец не приходил, мама плакала. И я мечтал об одном — ее улыбке. Потом он являлся, и начиналась мучительная игра в молчанку… И вот я слышал его сбивчивый полушепот:
— Ты уже взрослый… Ты должен понять папу — жизнь, сынок, сложна… Вот вырастешь…
Я плохо соображал, о чем он говорил, потому что думал о маме. Она едва держалась на ногах. «Да никакой я не взрослый! И вырасту не скоро», — собирался возразить я, но так и не посмел.
Он о чем-то спрашивал, но ответа не ждал, тотчас говорил сам. Нет, ничего он не лгал. Я бы сразу почувствовал его ложь.
— Папочка, не уходи от нас, пожалуйста, — все-таки попросил я. Но отец промолчал, только погладил меня по волосам, по щеке горячей, сухой ладонью.
А ночью у меня болело сердце. Впервые очень болело.
Большой, сильный человек, разве он не мог справиться с собой? Его понимала мама и даже в чем-то ему сочувствовала. Но я не мог ни понять, ни простить, потому что он — отец, и место его — рядом. Как нелеп был тогда затеянный им разговор! Он так торопился с моим прощанием, как будто в новой жизни своей не смог бы обойтись без него.
…Я подошел к двери гостиной. Сейчас я должен сказать: «Здравствуй, папа». Папа? Я отвык от этого слова. К горлу подступил тяжелый ком.
В дверях возникла мама.
— Эдик?! — удивилась она. — Я и не услышала, как ты вошел. — Она взяла меня за локоть и радостно зашептала: — Ты знаешь, кто у нас?
— Знаю, — ответил я и грубо выдернул руку. Чему она радуется? Приехал, ну и что? Вырядилась.
Она была в новом шерстяном платье, которое сшила недавно — под праздник. Я вдруг вспомнил, сколько оно доставило ей огорчений. После каждой примерки она приходила расстроенная, жаловалась мне, что у портнихи нет вкуса, что ткань испорчена и опять надо думать о выходном платье. Наконец я увидел ее в нем. «Какая красивая у меня мама», — подумал я тогда, а ей сказал: «Нормальное платье. Ты зря переживала». Но мама мне не поверила — все выискивала перед зеркалом дефекты, хмурилась. И только когда подруги в один голос воскликнули: «Сидит, Аннушка, просто чудо!» — мама повеселела, даже покружилась по комнате в вальсе.
Приезд отца застал маму врасплох, и прихорашивалась она наскоро. Пудра укрывала румянец щек неровно — выступала белыми островками, особенно у носа. Алая помада жирно измазала губы.
Мамина гордость — густые золотистые волосы — были свернуты громадным кулем на затылке, обнажив тонкую шею, и голова получилась большой и круглой, точно глобус. Мама, должно быть, очень хотела показаться перед ним красивой и независимой, но ничего из этого не вышло — куда денешься от забот, от возраста. Пожалуй, платье только и скрашивало в ней будничность.
Нет, мама не обиделась. Она улыбалась мне заискивающе, покорно. «Не злись, сынок. Отец ведь приехал. Подумай обо мне», — просили ее глаза. Да, я должен предстать перед ним этаким послушным, серьезным юношей. Я должен изображать радость счастливого сыночка. Он может заявиться когда угодно, хоть через сто лет, не задумываясь о том, как мне было без него, а я обязан его встречать, слушать, жалеть. Обязан только потому, что он отец?! Но я не умею притворяться. И вряд ли рада мама — так, жалкое подобие радости на ее лице, какая-то игра в радость. Зачем это ей, если между ними уже все кончено?