С этими словами она распахнула дверцу, которую почему-то считала закрытой, и хотела было выпрыгнуть на мостовую. Я резко затормозила и, ухватив ее за руку, дернула на себя.
– Хорошо, – задыхаясь от волнения и борьбы, сказала я, – я отвезу вас назад.
Я вернулась к дому Зеленкиной. Она неуклюже выбралась из машины и, пошатываясь, пошла к подъезду. В голове у меня все смешалось. Я чувствовала, что не в состоянии вести машину. Опустив стекла, я закурила и стала размышлять над нелепостью случившегося, над злой шуткой судьбы. Почему она не рассказала все дочери? Не думаю, что после этого Вика, зная, что Ежов ее отец, продолжала бы поддерживать с ним прежние отношения. Она еще так молода, в ее годы боль переживается легче. А если бы не поверила матери? Все равно это лучше, чем убийство.
Я опустила спинку сиденья и уже полулежа смотрела на окна девятого этажа, где за занавесками, может быть, разыгрывалась очередная человеческая трагедия. Что эта женщина может теперь сказать своей дочери? Как объяснит свой поступок? Да и будет ли объяснять?
Не знаю, сколько прошло времени, только очнулась я, заметив какое-то движение на балконе девятого этажа. Я вышла из машины и стала пристально вглядываться вверх, только тут поняв весь ужас происходящего на моих глазах.
– Евгения Михайловна, не надо! – закричала я что было силы, пытаясь остановить ее, но было слишком поздно.
Она неловко перекинула ногу через ограждение балкона. С перил посыпались куски слежавшегося снега, и следом за снегом вниз полетела бесформенная масса с торчащими в разные стороны руками и ногами, словно конечности марионетки, лишенные связующих нитей.
Тело Евгении Михайловны закрутилось, ударилось о балкон шестого этажа, откачнулось от стены дома. Потом послышался глухой удар о мерзлую землю.
Какое-то время я была лишена способности двинуться с места, заговорить. Когда же вновь обрела ее, то кое-как доковыляла до машины, достала сотовый, набрала «02» и, запинаясь, объяснила, что и где произошло. Слова ватным облаком лениво выплывали из моего рта и рассеивались в морозном воздухе вместе с моим теплым дыханием – седым облаком отчаяния…
Весь день я была сама не своя, как никогда рассеянная и отрешенная. Эта трагедия, в отличие от тех, что некогда разыгрывались в греческом театре, увы, не принесла мне катарсиса – одно лишь тягостное оцепенение. Катарсисом его можно было назвать лишь с той точки зрения, что трагедия эта на какое-то время лишила для меня мир обычных его красок, была забыта и отринута повседневная суета, все казалось нелепым и неуместным.
Через несколько дней я сидела в кабинете Кряжимского и читала с монитора подготовленную им статью.
– Хорошо, – сказала я, – можно сдавать в набор. Только еще нет заголовка. Какие есть варианты?
– Может быть, «Твоя песенка спета»? – Кряжимский протер стекла своих очков. – Но сейчас, мне кажется, это не слишком удачное название для финала такой грустной истории.
Перебрав мысленно все, что случилось в эти последние дни, я, как сквозь туманную завесу, посмотрела на своего заместителя.
– А не лучше ли нам назвать ее «ГОД ДРАКОНА»?