– Я – это я, – устало отозвался Курт. – А они – это они. У каждого из них есть шанс. А свои шансы я вколачиваю в гроб с каждым новым днем своей жизни. Предлагаешь мне лгать себе, внушая, что это ничего не значит, и лгать Ему, говоря, что сожалею о сделанном?
– Предлагаю тебе сказать самому себе правду, признав, что ты заслуживаешь прощения даже за самые страшные свои деяния. Потому что зачастую ты лезешь в кровь и грязь только для того, чтобы другим не пришлось мараться. А Ему ничего говорить не надо: в отличие от тебя, Он и так все это знает. И именно потому покровительствует тебе.
– Бруно, – засмеялся Курт внезапно – горько и болезненно. – Ты мне всерьез предлагаешь поверить в то, что надо мной рука Господа? Мне? Ты правды от меня хотел? Вот тебе правда. Посмотри на то, что вокруг меня происходит. Половина Германии при одном упоминании моего имени готова спрятаться под кровать, обо мне ходят легенды, которые пугают меня самого, и лишь часть из них лжива, потому что – да, я намерен и впредь не останавливаться ни перед чем, но сейчас, по крайней мере, я готов брать все свои грехи на себя, готов расплачиваться за свои решения, готов отвечать за каждое свое слово и каждое дело, не прикрываясь Господним именем или Его волей, не пытаясь оправдаться – что в этой жизни, что в посмертии. Ты можешь себе вообразить, во что превратится Молот Ведьм, если он в довесок к прочему еще и уверует в собственную избранность?
– Могу, – спокойно отозвался Бруно и, вздохнув, тяжело поднялся, упершись в пол ладонью. – Да, это испытание для твоей души и твоего разума. Но ты справишься.
– Слишком высокого ты мнения о моих достоинствах.
– Ты сам виноват: так ты себя поставил, – пожал плечами помощник и, помедлив, кивнул: – Пожалуй, и тебе тоже не помешает побыть с самим собою наедине. Подумай. Как раз о твоем случае отлично сказал Августин:
Курт не ответил, снова уставившись в камни пола под подошвами своих сапог; шаги Бруно удалялись, тихо стукнула дверь, и вокруг воцарилась тишина, не нарушаемая уже ничем, лишь звуки возни в кладовой слышались едва-едва.
Курт вздохнул, переведя взгляд на свою руку с висящими на запястье четками, которые последние несколько лет носил не снимая. Тридцать три бусины, отполированные пальцами, были уже знакомы, как знакомо собственное лицо, – он помнил, на какой из них назревает крохотная и пока безобидная трещинка, какая застревает и плохо скользит по нити, а на какой древесина своими разводами создает рисунок, похожий на круги на воде от брошенного камня…
«…должен за любое возникающее в своей душе чувство хвататься, как тонущий – за проплывающий мимо прутик, потому что лишь это и будет напоминать тебе о том, что душа твоя еще жива…» «…боль означает, что ты еще жив… Есть моменты в жизни, когда надо отгородиться от нее, но если утратить способность ощущать ее… – однажды тебе могут переломить позвоночник, а ты этого так и не осознаешь…»
Быть может, в чем-то и прав Бруно, бывший его подопечный, потом помощник, а теперь и духовный наставник… и впрямь – чудны дела Твои, Господи… Возможно, и прав. Вот только не сказал он о другой стороне той же монеты, а потому признать его правоту всецело не выйдет, не получится. Если всякое движение души пропускать через себя, если самого себя убеждать в том, что всякое чувствование – ко спасению, если болью души напоминать себе, что она жива еще, если пестовать эту боль – когда-нибудь ничего более, кроме этих чувств, и не останется в мыслях. Покуда зондер боится лишь сломать себе спину, он отличный боец, но если он при каждом ранении, при всяком ударе станет размышлять о том, как болит порезанная мышца или ушибленный палец, то впредь, когда случится следующий бой, он не будет, как прежде, ввергаться в битву, не думая о себе, о собственной жизни, о собственной боли, он станет бояться испытать ее вновь, начнет беречься… И что из него тогда за боец? А когда душу этого бойца будет рвать куда сильнее не собственная боль, а чужая? Что тогда?