Он растерянно, не понимая, смотрел на это празднование: инвалиды плакали, пили водку, лезли целоваться к женщинам, не отделяя молодух от старух, потом с ними уходили и через какое-то время возвращались.
Он не запомнил ничьих имен. Кроме Алексея. Его он отыскал через справочную на другой день после неудавшегося визита в редакцию м-ской газеты. Сначала они не узнали друг друга. Пятьдесят с лишним лет назад Алексей был молодым, губастым и кудрявым, без ноги, а стал спившимся, с трясущейся лысой головой и выцветшими слезящимися глазами.
Алексей, как только услышал, что мать Игоря Андреевича звали Ларисой, сразу ее вспомнил и стал расспрашивать, как у нее сложилась жизнь. Узнав, что она умерла, старчески всхлипнул: "А я вот живу!". Особенно его поразило, что она так и не вышла замуж: "Я бы на ней женился...".
Тогда, в день победы, Алексей играл на гармошке - яростно и плохо, а чем яростнее, тем хуже. На короткие мгновения, когда, не выдержав его напора, гармошка срывала голос, сквозь топот доносился тонкий перезвон медалей плясавших. Алексея сменял другой гармонист, тоже инвалид - слепой, с обожженным лицом.
(В своих разговорах мальчишки из барака принимали как неотвратимое: вырастут - станут инвалидами. Ослепнут, потеряют руку, пальцы либо ногу. Спорили, что лучше, что хуже. Чаще сходились на том, что лучше потерять глаз, причем левый. Все равно его зажмуриваешь, когда целишься. Странно, но в их бараке девочек не было. Одни мальчишки, родившиеся до войны и для войны.)
В руках слепого гармонь приходила в себя, успокаивалась, пела ладно и послушно. Алексей, отставив костыль, подсаживался к матери и что-то говорил ей на ухо. Она мотала головой, отодвигалась и отказывалась, когда он звал танцевать. При этом она избегала смотреть на Игоря, впервые видевшего, как она пьет водку.
Через много лет он увидит в немых русских фильмах, как курят светские дамы, но только сейчас вспомнит: именно так курила мать - элегантно и "немного нервно", держа руку с папиросой на отлете, как бы отстраняя и отстраняясь. Окружающим это не нравилось, в ней чувствовали чужую. Мать это понимала, но никогда не подстраивалась, не могла или не хотела. И это ей потом отыгрывалось и припоминалось, когда по самым разным поводам возникали конфликты, где все были против нее одной.
Только один раз она согласилась танцевать, когда слепой заиграл "Амурские волны" и ее робко пригласил самый пожилой из инвалидов, молча сидевший в стороне. Все остановились и молча смотрели на них. Старательно и старомодно, едва касаясь двумя пальцами уцелевшей руки ее талии, кавалер вел мать, а она явно сдерживала желание кружиться как можно быстрее.
"Мам, а разве больше войны не будет?" - громко спросил Игорь, когда гармонь смолкла, а слепому налили стакан водки.
Все переглянулись, некоторые засмеялись, а мать молча прижала его к себе.
Конец войны и победа до сих пор вызывают в нем чувство утраты... Война была такой же составляющей его мироздания, как день и ночь, боль в горле, пьяные калеки на вокзале и рынке, требующие подаяния, а также колонны танков и пленных, шлепающих по грязному снегу или просто по грязи.
Почему-то немцы были всегда рослыми и упитанными, а их конвоиры маленькими и тщедушными, отчего возникало тревожное чувство, что немцы вот-вот набросятся, отнимут винтовки и разбегутся.
В кабинете доктора Фролова к Игорю Андреевичу вернулся сладковатый дух гари. А с ним вернулись другие барачные запахи - керосинок, примусов, компресса на шее, уборной во дворе с черными, непрерывно гудящими мухами, голубоватого дыма отработанной солярки танковых двигателей, а также махорки, которую курили старшие ребята. Пока взрослые были на заводе, они собирались, предоставленные сами себе от темноты до темноты, к ним присоединялись малыши, клянчили покурить, и если им давали, корчились от удушливого кашля под смех старших.
Малышам покровительствовал Мансур, самый авторитетный среди подростков, живший за стенкой в одной комнате с парализованной матерью и младшим братишкой Рахманом.
Говорили, его мать "схватило", когда пришла похоронная о погибшем отце. Игорь никогда не видел эту женщину. О ее существовании свидетельствовали только ее стоны и мычание, доносившиеся сквозь стенку.
Мансуру исполнилось пятнадцать, ему можно было дать все двадцать. Был он рослым, узкоглазым, отчего казался постоянно прищурившимся, ходил настороженно, напружиненной походкой, будто крался. Его полусогнутые руки были слегка расставлены, как если бы он искал противника, чтобы бороться. Про него рассказывали: норму он выполняет взрослую, водку пьет на равных, в карты играет на продкарточки и махорку. И постоянно выигрывает. При этом добавляли: добром это не кончится. И накликали.
Однажды Игорь увидел в коридоре посеревшее лицо Мансура, когда тот вечером приполз в барак в новой телогрейке, залитой кровью. Скрючившись от боли, он зажимал рукой левый бок. Из-под пальцев на валенки сочилась кровь, смешиваясь с грязным снегом.