Они побежали. Дождь тоже кинулся за ними, словно стараясь догнать их. Пинчук все же успел подумать: «Какая же это защита от дождя?» Но ворота и в самом деле оказались защитой, хотя за ними тут же отчаянно залился лаем злобный и, вероятно, большой пес.
— Что им тут охранять? — удивилась Галина; ласково заговорив с собакой, она добилась только того, что лай ее усилился и перешел в хриплый визг, так что из соседнего дома вышла старуха и, прищурившись, долго их разглядывала.
— Ворота капитальные, — согласился Пинчук, оглядывая глухой забор, обтянутый сверху проволокой. — В войну, бывало, пока в такую хату достучишься!..
Они стояли, тесно прижавшись к доскам ворот. Дождь, по-летнему быстрый, деловито смывал с сонных деревьев окраинной улицы бархатистую пыль, барабанил по крышам, и пенистые струйки воды уже бежали по улице. Душисто запахло влагой и землей. Пес за спиной умолк, только глухо ворчал время от времени. Первые лучи солнца брызнули из-за серых облаков, и стекла соседнего дома заблестели, омытые короткими, упругими струями дождя. Толстые сочные ирисы стояли, вытянув острые трехгранные листья, на которых искрились капельки влаги.
Пинчуку показалось, словно внезапно раздвинулись границы окружающего мира, который представал перед ним таким молодым, ярким и наполненным, в нем было так много и тепла и озаренности, что у него внезапно сжалось сердце, как у одиноко бредущего по улице человека, что ненароком заглянул в чужой дом во время свадьбы.
Неужели и в самом деле прошло все и он только гость на этом вечном пире жизни, тогда зачем нужно было ей, жизни, снова манить его?
«А может быть, может быть…» Он не договорил, боясь Спугнуть надежду, нет, только призрак надежды на то, что наконец разомкнется вокруг него кольцо одиночества и сожаления об ушедшем.
…Потому, что рядом она, эта молодая женщина — чуть заметная улыбка дрожит на полных губах, тонкие брови удивленно приподняты, словно и она впервые видит красоту вокруг и удивляется ей. Странно, это удивление красит ее еще больше и еще больше молодит.
Смутный пока облик девчонки, озорной и радостной, проступает в ней, и Пинчук неожиданно для себя протягивает руку и гладит ее по мягким теплым волосам. И она притихает, смотрит на него чуть насмешливо и благодарно…
Время, тягостно застывшее и онемелое, покатилось теперь как будто вдвое быстрее, словно стремясь нагнать себя самое. Теперь он, как когда-то в молодости, вскакивал на рассвете, шел на тихий рынок, искал цветы для Галины — влажные, тяжелые пионы, высокие стройные гладиолусы или белоснежные упругие каллы с нежными тычинками внутри.
Между ним и Галиной как будто ничего еще не было сказано, а между тем видеть ее каждый день стало для него необходимостью.
Первого сентября Галина сама принесла ему цветы, и, окончив работу, они уехали за город и долго бродили по березняку, начавшему желтеть и осыпаться.
Пятого сентября было воскресенье, и Пинчук проснулся еще до рассвета. Потом долго лежал, открыв глаза и следя за тем, как набирает силу бледный розовый рассвет, слушая, как тонко гудят в небе сверхзвуковые самолеты. Каждый год в этот день он уезжал к месту, дорогому для него, и там, в одиночестве, долго сидел возле рощи, так долго, что каждый раз, уезжая обратно, чувствовал — еще немного, и он мог бы врасти в нее, в эту землю, навечно, стать одним из могучих дубов, в теле которых гудят и ноют давние осколки.
Сегодня Галина ехала вместе с ним. Он чувствовал: она должна быть там. Почему — об этом он себя не спрашивал, как будто там могло и должно было все ре-шиться окончательно.
Они ехали полдня. Темно-серая лента шоссе все разворачивала перед ними свое пространство, голубая дымка висела над перелесками, притихшими и задумчивыми, как будто они молча готовились к чему-то таинственному. На полях началась уборка картофеля, и запах теплой разворошенной земли врывался в кабину, мешаясь с горьковатым дымом, медленно ползущим из дальних концов поля, где сжигали ботву. Земля праздновала свое освобождение от тяжелой работы, золотистыми грудами соломы стояли на опустевших участках стога.
Пинчуку вспомнилось, как мальчишкой он бегал по колкой стерне, приминая толстые колючие соломины загрубевшими за лето ногами, ощущая прохладу земли и ее тихую ласковость. И еще вспомнилось, как полз он тридцать с лишком лет назад по одичавшей, твердой, непаханой земле, заклиная ее расступиться, защитить от пуль и осколков и вместе с тем до смертного ужаса не желая навеки оставаться здесь, на этом поле, возле дубов, под холодным вечным небом.