Мы вошли в большой зал, стены которого покрывали старые дубовые панели. Паркет здесь был в лучшем состоянии и почти не скрипел. Пожелтевший потолок с прекрасной лепниной сохранил еще выцветшие рисунки цветочных узоров. В дальнем углу, под одним из трех больших окон, занавешенных бордовыми гардинами, стоял блестящий рояль, за которым, спиной ко мне, сидел, вероятно, Фомичев. Но я почти не заметил его, потому что смотрел только на Глашу Козорезову. Она была одета очень скромно — в серое платье с белым отложным воротничком. Ее вороные волосы были уложены в простую прическу. Смотрела певица прямо на меня — с недоумением, причем тянула одну ноту, как будто мой приход застал ее врасплох.
Пианист почувствовал движение за спиной и бросил играть. Он резко повернулся и крикнул:
— Какого черта! Машка! Это что такое?
— Софья Алексеевна разрешили, — тихо ответила чернявая девушка и тут же ретировалась.
Глаша молча посмотрела на Фомичева.
— Что вам надо? — грозно сказал Фомичев. — Вы не видите — мы репетируем! Уходите!
Я сел на длинную скамейку.
— Не беспокойтесь, я не помешаю. Как вы мне не помешали давеча. В трактире, помните?
Фомичев вгляделся в меня и вдруг обмяк. Я уловил в его лице страшное смущение — вероятно, он не хотел, чтобы я рассказывал при Козорезовой, как ее аккомпаниатор выпрашивал у меня остатки пива. Я кивнул ему, давая понять, что не буду далее распространяться на эту тему.
— Что происходит? — спросила Козорезова. — Кто этот человек?
Фомичев беспомощно посмотрел на меня.
— Я Гиляровский. Владимир Алексеевич. Пишу статьи для газеты «Россия». И мне надо с вами срочно переговорить, но при этом совестно отрывать от репетиции.
Певица взглянула на пианиста. Тот пожал плечами:
— Еще раз, а потом прервемся. Я не могу… ты знаешь…
Глаша кивнула. Фомичев начал играть вступление к романсу «Не уходи» гениального самородка Зубова. Я часто слышал эту душещипательную песню, обычную для ресторанов и небольших залов. Это был простой романс, берущий за душу самого обычного человека. Но исполняли его, как правило, очень вульгарно, в расчете на самую подвыпившую публику, плакавшую пьяными слезами. Даже странно было слушать его тут, в репетиционном зале, один на один с певицей. Но это внутреннее спокойствие, эта невинность, с какой она пела, моментально захватили меня, заставили сопереживать не тексту, не музыке, не лирической героине романса, а самой исполнительнице. Не было в ее голосе теперь ничего народного, но и ничего салонного. Хотя она легко пропевала каждую ноту, складывалось впечатление, что Глаша рассказывает что-то из своей жизни. Рассказывает тихо и нежно, иногда с удивлением — как вот с ней случилась эта история…
Вдруг раздался резкий звенящий звук — Фомичев кулаком ударил по клавишам. Повисла тишина. Глаша покорно замолчала.
— Нет! — крикнул Фомичев. — Нет! Зачем ты дудишь в одну дуду! Разве непонятно? Ты поешь вот так!
Он пронесся пальцами по клавишам, повторяя музыкальную строку.
— А надо вот так!
Он сыграл ту же мелодию. Мне показалось, что это была одна и та же фраза.
— Понятно?
Глаша прокашлялась, посмотрела в мою сторону.
— О чем вы хотели со мной поговорить? — спросила она.
Я замялся, все вопросы, какие я хотел задать, почему-то вылетели из головы. Фомичев изумленно посмотрел на меня, потом на певицу.
— Что? — спросил он.
— Я устала, — ответила Глаша, отходя от рояля. — Приходи через час. Нет, приходи завтра. Завтра продолжим.
— Нет, сейчас! — упрямо ответил Фомичев. — Никакого завтра!
Глаша посмотрела на него долгим тяжелым взглядом — я не ожидал, что такая девушка может так зло смотреть на человека.
— Иди, — сказала она наконец низким голосом. — Иди, выпей водки. Ты слишком возбудился, мой дорогой. Очень дорогой… мой!
Фомичев не выдержал, он сник, опустил безвольно руки, уставился в пол, потом посмотрел на певицу жалобно:
— Но, Глашенька, душенька моя, давай закончим сейчас.
— Мы давно закончили, — отрезала певица. — Мне надо переговорить с этим господином. А ты приходи завтра.
Фомичев вздохнул, некоторое время сидел, уткнувшись взглядом в паркет, а когда поднял глаза на меня, я поразился темному огню ненависти, который тлел в них.
— Из-за вас! — сказал он. — Это из-за вас!
Встав, старый музыкант откинул со лба седые волосы и направился к двери. Толкнул створку, а потом остановился и, не глядя ни на кого, громко сказал:
— Продерите ее хорошенько! Раз уж заплатили!
И вышел. Я аж рот раскрыл от такой наглости. Повернувшись к Глаше, я спросил:
— Может, догнать его? Дать ему пару раз по физиономии?
— Черт с ним, — ответила Козорезова, садясь рядом со мной на скамейку и натягивая подол платья пониже на колени. — Он старый пьяница, и я держу его только ради прошлого. Вы знаете, что это он научил меня петь, когда я была еще девочкой?
— Нет.
— Я мыла посуду в трактире на Смоленке, где он пел. И попросила, чтобы он научил меня. Он и научил…
Глаша замолчала.