Чхой Санг-мин сидел в темноте на бамбуковой табуретке – роскошь, позволенная ему, как приговоренному. Слышал он, что какие-то бывшие военнопленные попросту выкинули Ким Ли с верхнего этажа борделя в Бангкоке, обнаружив его там. По его мнению, это было оправданно и разумно. Он надеялся, что Ким Ли плевал на них, когда его бросили на погибель. Ким Ли был охранником, как и он, он убивал пленных, а когда война закончилась, они убили его. Это представлялось совершенно понятным, не то что его собственное положение, где ничего не поймешь. У него вызывало отвращение лицемерие австралийцев, рядящих свою месть в обряды правосудия. В душе он понимал, что они все время и его хотели убить – так к чему все это притворство?
У него не было часов, ни наручных, ни стенных. Одна интуиция могла ему подсказать, как долго может тянуться эта ночь. Но интуиция, похоже, уже не работает. Ночь тянулась нескончаемо, и тем не менее она уже убегала прочь. Тюрьму Чанги заперли на ночь, наверное, часа два назад. Если бы его это занимало, он, может, и вычислил бы, что уже около полуночи. Но это его не занимало, как, впрочем, и ничто другое. Чхой Санг-мин затерялся где-то вне границ мысли. Его разум отбивал время между двумя чувствами. Одно – панический страх, что мог бы навалиться на него безумным ноющим кашлем и заставить еще раз судорожно мерить шагами камеру в тюрьме Чанги, пытаясь отыскать путь к побегу, чтобы обнаружить лишь то, что убежать никак не возможно – ни из камеры, ни от своей неминуемой смерти.
А затем разум его воспламенялся гневом – не на судьбу или невозможность побега, а на факт, который был для него мучительной пыткой. Поскольку он был взят в плен как японский военнослужащий, ему наверняка должны были бы причитаться его пятьдесят иен месячного жалованья, которого он в глаза не видел уже два года, прошедших с конца войны. Гнев его разжигался не арифметикой или жадностью, а побудительным мотивом, который к тому же был и ощущением несправедливости. Пятьдесят иен – единственная причина, почему он тут сидит. Почему же тогда он их не получает?
А поскольку в душе он понимал, что никогда больше никаких денег не получит, что пятьдесят иен – нелепость, все ж так или иначе их у него украли. Разум резко переключился опять на страх, и узник вновь принялся мерить шагами камеру, выстукивая пальцами стены, пробуя руками решетку в окне, дверь, толкая, притрагиваясь, выискивая выход, пока опять не осознал, что никакой побег невозможен. И разум снова переключился на гнев, который ощущал в себе бывший охранник, обделенный на свои пятьдесят иен.
Процесс его шел в австралийском военном суде и длился два дня. Не считая случаев, когда обвиняемый подвергался прямому допросу, все делопроизводство велось на английском, и он почти ничего не понимал. Под конец судья (мужчина с лицом, как задутая ветром свеча, и голосом, как у гробокопателя) в первый раз посмотрел прямо на Чхой Санг-мина и заговорил. Переводчик, который не отрывал глаз от шевелящихся губ судьи, шептал Чхой Санг-мину на ухо разрозненные части японских предложений.
«Вследствие… противоречивая природа, – шептал переводчик, – представленных свидетельств… форма письменных показаний… обвинение в участии в убийстве… сержант Австралийских имперских войск сержант Фрэнк Гардинер… снимается. – Толмач переключился на более обыденный тон и добавил: – Это добрая весть, очень добрая».
А потом опять вернулся к своему фрагментарному переводу:
«Обвинения… отдание приказа на убийство рядового Уота Куни… это поддерживается… так как наличествуют несколько других менее значимых обвинений… ненадлежащее обращение, в том числе лишение пищи и медикаментов, приведшее к страданиям, которых можно было избежать, и к смерти. Признан… признается виновным как военный преступник класса «Б»… вы будете… будет… будет подвергнут казни через повешение».
На этот раз толмач не добавил от себя никакого благоприятного толкования.
Были и еще слова, но больше осужденный ничего не слушал. Когда Чхой Санг-мина допрашивали в суде, он пытался объяснить, что он, сержант-кореец, никак не мог отдать приказ предать смерти заключенного, однако австралийский адвокат процитировал протокол допроса японского офицера (полковника Кота), показавшего, что он, сержант, и отдал. Показания Коты уже помогли осудить нескольких охранников из Кореи и Формозы, а еще Чхой Санг-мин слышал, что сам полковник позже был отпущен без обвинений. Чхой Санг-мин указал, что Куни уже не было в том лагере, когда якобы был отдан приказ о его казни. Но лагерные документы, путаные и неполные, никак не подтверждали, что это было так.