После вынесения приговора австралийский защитник, вялый человек с блестящими, влажными глазами, которые напоминали осужденному корейцу лезвия скальпеля, уговаривал его подать петицию о помиловании. Чхой Санг-мин уже примирился с мыслью сложить голову на чужбине и не видел смысла затягивать агонию. От внимания Чхой Санг-мина так же, как от других корейцев и формозцев, заключенных в Чанги, как военные преступники класса «Б» и класса «В», не ускользнуло, что победители-союзники, казалось, нередко освобождали офицеров со связями среди японской знати и делали тех, кто рангом пониже (вроде тех же охранников), козлами отпущения, которых и вешали. Чхой Санг-мин думал о майоре Накамуре, которого так и не арестовали и, без сомнения, никогда не арестуют, о полковнике Коте, которого в очередной раз выпустили на волю. Оба, наверное, работают на американцев где-нибудь.
– Все равно, – сказал Чхой Санг-мин.
– Что? – спросил защитник, бегая влажными глазами туда-сюда.
– Все равно, – повторил Чхой Санг-мин, демонстрируя этими словами свое фаталистическое отношение к жизни, но его защитник понял их как согласие на попытку предотвратить казнь и смягчить приговор. Адвокат подал петицию: жизнь и муки Чхой Санг-мина были продлены еще на четыре месяца.
Чхой Санг-мин замечал, как по-разному воспринимали свою судьбу все находившиеся в Чанги, как в соответствии с этим изобретали себе прошлое. Одни наотрез отвергали обвинения, но все равно были повешены или заключены в тюрьму на долгие сроки. Другие признавали вину, но отказывались признавать полномочия австралийских судов. Их тоже повесили или посадили – на сроки и подлиннее и покороче. Остальные отрицали свою вину, ссылаясь на то, что мелкой сошке вроде охранника или солдата невозможно было не признавать власть японской военной системы, того меньше – отказаться исполнить волю императора. С глазу на глаз они задавали простой вопрос. Если они и их действия были просто выражением воли императора, почему же тогда император все еще на свободе? Почему американцы поддерживают императора, но вешают их, бывших всего-навсего орудиями императора?
Но в душе все они знали, что императора не повесят никогда, а их повесят. Просто что неизбежно, то неизбежно: как люди, не признававшие вины, били, пытали и убивали во имя императора, так теперь и их следует во имя того же императора повесить. Их вешали заодно и так же скверно, как и тех, кто вину признавал, или тех, кто заявлял, что они ничего такого не совершали, и когда они один за другим повисали, провалившись в люки, ноги у них у всех дергались одинаково, дерьмо из задниц валилось одинаково, и их внезапно взбухшие пенисы одинаково исторгали мочу и семя.
За время процесса Чхой Санг-мин о многом получил представление: о Женевской конвенции, о порядке подчиненности, о японской военной структуре и так далее, – о чем до того не имел ни малейшего понятия. Он выяснил, что австралийцы, которых он боялся и ненавидел, на свой странный лад относились к нему с уважением, как к тому, кто совсем другой, чудовищу, которого они прозвали Вараном. И Чхой Санг-мин не без удовольствия узнал, до каких громадных размеров возвеличился он в их ненависти.
Ведь он чувствовал в австралийцах то же самое презрение к нему, какое, он знал, сидело в японцах. Он понял, что еще раз оказался ничтожеством, каким был в Корее ребенком, когда стоял в углу класса после того, как был пойман на том, что шептал по-корейски, а не говорил по-японски, каким был, когда прислуживал в японской семье, где его положение было хуже, чем у жившего в доме щенка, каким был в японской армии – охранником, ниже самого низкого из солдат-японцев. Лучше уж участь Кима Ли, чем его нынешняя. А ведь ему известны некоторые, натворившие куда больше зла, чем он или Ким Ли, и оставшиеся в живых. Как? Почему? Нет тут никакого смысла.
Избиение австралийских заключенных, с другой стороны, имело много смысла. Пусть и на короткое время, но он ощущал себя кем-то, пока лупил и пинал австралийских солдат, стоявших намного выше его, и знал, что может хлестать их по щекам, сколько его душе угодно, может бить кулаками, может палками, рукоятью кирки или стальными прутьями. Это делало его чем-то и кем-то, хотя бы и на то время, пока австралийцы корчились и стонали. Он смутно догадывался, что некоторые от его побоев умерли. Так, наверное, они все равно умерли бы. Место было такое и время такое, и сколько ни думай, смысла в том, что случилось, не прибавится и не убавится. Сейчас единственное, о чем он жалеет, так о том, что не убил гораздо больше. И жаль, что не испытывал побольше удовольствия от убийств и от бытия, создававшего такую большую долю убийств.