Дорриго Эванс не слеп к человеческим качествам узников. Они лгут, обманывают, охотно крадут. Худшие из них симулируют болезни, самые гордые – здоровье. Благородство зачастую обходит их стороной. Только вчера он наткнулся на человека до того больного, что тот лежал, уткнувшись лицом вниз, едва нос из грязи торчал, на дне скальной площадки, обозначавшей конец Узкоколейки, у него не было сил сделать последние сотни шагов к дому. Двое шли мимо него, слишком изможденные, чтобы помочь, стараясь сохранить те жалкие силы, что еще оставались, для собственного выживания. Ему пришлось приказать им помочь тому голому человеку добраться до лазарета.
И все же каждый день он переносит их, ухаживает за ними, держит, вскрывает и зашивает, играет в карты за их души, бросает вызов смерти, вырывая у нее еще одну жизнь. Он сам тоже лжет, и обманывает, и крадет, но – ради них, всегда ради них. Ведь он уже успел полюбить их и каждый день понимает, что бессилен в своей любви, потому что каждый день их умирает все больше и больше.
Много времени миновало с тех пор, как его волновали мысли о женщинах. Зато о ней он думает до сих пор. Его мир за пределами здешнего сузился до нее. Не до Эллы. До нее. Ее голоса, ее улыбки, ее гортанного смеха, запаха ее спящей. Мысленно он ведет с ней беседы. Уж не потому ли он любит своих солдат, что ее у него быть не может? Ее у него быть не может. Он не может ответить самому себе. Не может. Дорриго Эванс нетипичен для Австралии, нетипичны и они, добровольцы из малонаселенных уголков, трущоб и царств теней их обширной родины: перегонщики скота, загонщики-капканщики, портовые грузчики, охотники на кенгуру, чиновные козявки, ловцы диких собак и стригали. Есть среди них банковские клерки и учителя, лесорубы и наездники кляч, на которых мало кто ставит, выжившие в Великой депрессии[53]
, ловцы удачи, уличная шпана, отморозки, подавальщики и уборщики, преступники, простаки-тугодумы и крутые негодяи, поруганные Великой депрессией, что обрекла их на жизнь в хибарах и лачугах без электричества вместе со стариками-отцами, кого погубила, изуродовала или свела с ума Большая война, и старухами-матерями, перебивавшимися между горечью и надеждой, в солдатских поселениях, в лагерях вспоможения, в трущобах и лачужных поселках, в мире девятнадцатого века, приковылявшего в середину двадцатого.Каждый умерший, естественно, означает сокращение их числа, однако та тысяча военнопленных, которые с самого начала покинули Чанги как «сводный отряд Эванса» (сборная солянка выходцев из Тасмании, Западной Австралии, сдавшихся на Яве, из Южной Австралии, сдавшихся в Сингапуре, из уцелевших после потопления эсминца «Ньюкасл», из немногочисленных выходцев из Виктории и Нового Южного Уэльса, кому не повезло в других военных передрягах, и нескольких летчиков Королевских ВВС), все еще оставалась «сводным отрядом Эванса». Они были им, когда прибыли сюда, им они и останутся, когда выберутся отсюда: «сводным отрядом Эванса» численностью в тысячу душ – даже если под конец в строю, маршем выходящем из этого лагеря, останется всего один человек. Они – выжившие в горестные, вымученные десятилетия, сохранившие тот неодолимый минимум: веру друг в друга, веру, что верность их лишь окрепнет, когда придет смерть. Ведь если существование мирится с уходом мертвых, их собственная жизнь теряет смысл. Сам факт их собственного выживания так или иначе требует, чтобы они оставались единым целым, ныне и вовеки.
6
Увязший в грязи грузовик доставил мешок писем из Австралии. Это было редкое и нежданное удовольствие. Военнопленные знали, что японцы задерживают почти всю почту, и какова же была радость, когда еще до конца завтрака мешок был вскрыт, а его содержимое – роздано. Дорриго испытал восторг, получив первое почти за год письмо. Еще даже не взглянув на почерк, по жесткому картонному конверту он понял, что письмо от Эллы. Он решил не вскрывать его до вечера, откладывая удовольствие почувствовать, что где-то еще один, лучший, мир продолжает существовать, мир, где ему нет места и куда он когда-нибудь вернется. Но почти тут же разум его воспротивился, он надорвал конверт и так взволнованно стал разворачивать две странички, что даже порвал. И принялся читать – жадно, взахлеб.
Остановился, одолев две трети первой страницы. Понял: дальше читать невмоготу. Словно бы он запрыгнул в машину и, вдавив педаль газа в пол, направил ее прямо в стену. Буквы, выписанные изящным каллиграфическим почерком Эллы, то и дело мешались и пылинками вздымались со страницы, все больше и больше отскакивающих друг от друга пылинок, и ему все никак не удавалось вызвать в памяти ее лицо. Оно казалось чересчур реальным и одновременно совершенно нереальным.