Куда более противно прислониться затылком к влажной стенке. Голову только сегодня помыл (Боже мой, неужели еще сегодня я мылся в ванной, был у себя дома, а потом — на улице, под солнцем… на
Из-за страха темноты он почти забыл… Но теперь оно так ярко всплыло перед глазами — помогла темнота — это белое клеенчатое кресло, сверкающее хромированными деталями, склонившийся над ним, как злая цапля, зубоврачебный бор… Ярко-белая, гудящая лампа.
Нет! Пожалуйста…
Кажется, Рик крикнул это вслух — или ему так показалось. Он-то думал, что знает страх. Но только теперь настоящий страх —
И это была не боль — то, чего Рик боялся. Нет — он боялся
Он рывком подтянул ноги к подбородку, обхватил их руками. Посидел так, сжавшись в комок, чувствуя, как все тело сильно дрожит. Цепкий холод уже давно влез под жалкую голубую рубашечку, от него слегка ломило кости. Рубашка на спине была мокрой от соприкосновения с влажным камнем.
— Не дождетесь, — вслух — уже нарочно — громко выговорил Рик, но сам себе не поверил. Желудок продолжал свои выкрутасы — сжимался и бурчал, и Рик едва успел отклониться в сторону, когда его вытошнило прямо под ноги.
Дрожащей рукой он вытер губы, распрямился. Вот уж не знал, что от страха блюют. Или я просто дома съел что-нибудь несвежее?..
…Дома. В маленькой квартирке с полосатыми занавесками, где стоит низкая узенькая кровать, горит лампа-ночничок. А на кухне начинает свистеть чайник… Рику так остро захотелось домой и от этого стало так больно и страшно, что он заплакал. Какая-то очень важная палка внутри него сломалась, и он перестал стыдиться самого себя. Потому что стыдиться можно только того, кого уважаешь хоть сколько-нибудь.
Мама!..
…Да, мама. Вот бы ее увидеть. И Алана. И Фила, и всех… наших. Да Господи, хоть отчима!.. Хоть… отца Александра с желтым крестом на плече. Любого живого человека, который сейчас придет и
Рик поразился бы до глубины души, скажи ему кто, что он провел здесь не более часа. Если быть точными — всего-то пятьдесят четыре минуты.
Самое страшное было, что он не знал, сколько прошло времени.
Но за это потерянное, лишенное плоти время Рик успел многократно умереть.
Позднее эти часы тьмы он вспомнил как отрывки из кошмарного фильма. Коротенькая пленка раскадровки: вот он, выпрямившись и прижавшись к стене спиной — уже не беспокоясь о том, как бы не запачкать рубашку — вглядывается расширенными глазами в темноту перед собой: от полной тьмы бывают галлюцинации, и ему примерещился высокий арочный проход, за которым — сероватый свет.
Вот, сжавшись в комок и трясясь, как жалкий младенец, плачет навзрыд.
Вот — молится, стоя на коленях. Снизу воняет нестерпимо. Прервав молитву, трогает пол рукой — и понимает, что устроился как раз в том углу, где недавно помочился…
Вот — просто сидит, зажмурившись, вслух повторяя слова. Имена. Слышал бы кто — точно решил бы, что он спятил: «Алан… Алан… Рики… Фрей. Мама. Делла. Делла. Папа. Рики… Хенрик. Делла… Рики… Ал.» И так сто раз. Или двести… Как дико звучит в темноте собственный голос.
Ах, пострадать за веру. За веру, за орден. Боже мой.
Лет через двадцать пребывания в темноте Ричард Эрих точно знал одно — что пострадать за веру может хотеть только тот, кто ничего не знает о вере… И о страдании.
Он, собственно говоря, тоже пока еще ничего не знал о втором. О первом — думал, что знал, но…
Смерть. Да, есть ведь еще и смерть.
Она бывает разная, быстрая и медленная, мучительная и не очень. Может быть, после смерти делается темно.
Рик не знал точно, боится ли он смерти — потому что не знал, что это такое. Она все время ходит где-то около, иногда даже удается увидеть ее почти что вблизи, потому что мы живем окруженные смертью и стыдливо закрываем на это глаза… Но лица ее мы не видим, и говорить о ней стыдимся больше, чем обнажаться при незнакомых людях… Все потому, что смерть — это дело личное, куда более интимное, чем плотская любовь. Рик думал о ней так же много, как любой человек на земле — и так же мало, потому что думал все больше вокруг да около. Но смерти он все же не боялся.
Он боялся умирания.