Он вынес приговор и, как всегда, почувствовал свою вину. Ее не с кем было разделить, не к кому было воззвать, чтобы увериться в безошибочности решения, — в такие мгновения он был одинок. Он знал, что для будущего безошибочных решений не бывает, человек не способен предвидеть все последствия и лишь надеется на лучшее.
Жена и дети разошлись по комнатам. Словно он их разогнал. Но кто-то должен сказать: «Будет так!» И судебные ошибки здесь ни при чем, у Хохлова их нет. Его решения очищали людей от ужаса преступлений, вели к искуплению вины, отогревали жаждущих мести, в конечном счете умиротворяли всех. В семье — то же. Но и самому праведному судье свойственно со временем переоценивать свои решения, особенно тогда, когда открывается их неожиданный итог.
Мать Хохлова завещала внукам свой грушовский дом, ибо полагала, что это поможет им во взрослой жизни. Ей в голову не пришло, что она лишает сына наследства. И Хохлов тогда не думал об этом. Решение матери было для нее естественным, как и вся ее жизнь, посвященная главному — сохранить детей. В последний год она мучилась странной болезнью: ее тело покрылось зудящими пузырьками. Сперва мать лечилась настойкой чистотела, мазала пузырьки зеленкой и не хотела обращаться к врачу. Хохлов перевез ее к себе, Зина не возражала. Но консультация у врача неожиданно показала, что болезнь, возможно, и заразная, и неизлечимая. Хохловы сразу подумали о детях. Им было жаль измученную мать, было стыдно решать, кто им дороже, а кем можно пожертвовать… Но вопрос стоял именно так. Зина подавленно молчала, не смела ничего предлагать. А решение было только одно, и супруги его знали. Однако Хохлов не мог произнести его вслух. «Я скажу детям, чтобы они побереглись?» — спросила Зина. Впрочем, она продолжала безбоязненно ухаживать за больной свекровью еще несколько дней, но не выпускала ее из комнаты, с наивной хитростью затеяв в других комнатах что-то похожее на побелку. Однако, когда днем в доме никого не было, старуха выбралась во двор и со слезами поведала полузнакомым соседям, что сноха держит ее взаперти и тщательно моется после того, как выйдет от нее.
Вскоре Хохлов отвез мать в больницу, где ей вводили транквилизаторы и где взгляд ее потух от тоски. Оттуда она вернулась к себе домой, в Грушовку. «Нет, сыночек, — твердо сказала она ему. — Мне у тебя и поговорить не с кем, а в Грушовке все мои подруги…» Мать успела посадить огород и умерла от сердечного приступа. То, что потом Шурочка приносила зелень и редиску с бабушкиного огорода, казалось Хохлову кощунственным. Со смертью матери он понял, что в свой черед тоже пройдет по ее последней дороге, и из его души умчался тот грушовский мальчик… мальчик, о котором сегодня напомнила древняя грушовская старуха.
Хохлов поднял голову и посмотрел на навесные кухонные шкафы. Там среди глиняных крылатых драконов, свистулек и баранцов возвышался большой кувшин, похожий на амфору. Хохлов залез на табурет, взял кувшин, обтер ладонью. Это был глиняный сосуд, покрытый пупырчатым слоем охристой глазури, сделанный в начале прошлого века. Хохлов помнил его с детства — единственная вещь, оставшаяся от прадедов.
На кухню вошла Зина, увидела мужа на табуретке и устало спросила:
— Хочешь вызвать джинна?
Он слез с табуретки, ожидая упрека. И еще, кроме кувшина, от матери осталось воспоминание о надрывном труде — пусть грушовский дом и продали, оно заключалось как будто даже в деньгах.
Зина уже переоделась в халат голубого цвета, под глазами блестел ночной крем.
— Ты зря ей потакаешь, — сказала она. — Девочка еще ничему не знает цены.
— Все будет хорошо. Ей хочется поиграть в независимость? Пусть поиграет. За детей нам нечего волноваться.
— Я волнуюсь. Ведь мы не сможем повезти их ни в какое путешествие. Она улыбнулась, словно спросила: «Помнишь, как ты когда-то придумал путешествовать?»
Он обнял ее и сказал шепотом:
— Давай поженимся?
— У меня муж и дети, — ответила Зина. — Я серьезная женщина. — Она отстранилась.
— В сорок пять — ягодка опять, — шутливо продолжал Хохлов.
Они играли в любовное ухаживание. Знали, конечно, что это игра, не больше. Но она уже давно помогала. С той поры, когда стали убегать от семейной рутины.
— Ягодка, — вздохнула Зина. — Боюсь, мы воспитали их слишком независимыми… И ей кажется все естественным! Почему ей не стыдно?
Тревога занимала жену прочнее, чем игра, и Хохлов ощутил ревность, а потом неловкость за свою ревность, как будто теперь нельзя было ни о чем думать, кроме Шурочки.
Загадка таилась в том, что вдруг дети и родители стали равны. Прежний опыт все еще порождал страх за детей, а им сейчас уже ничего не грозило. Чего же родители боятся? Того, что дочь узнает любовь мужчины? Но это неизбежно. Забеременеет? Вряд ли. Зина прорабатывала с ней эту тему. Чего же они испугались? Своего страха?
Шурочка уже легла, читала перед сном, когда вошел Митя и сел рядом с ней.
— Стучать надо, — проворчала она, не отрываясь от журнала.
— Кому стучать? — усмехнулся брат. — Я тебя еще на горшок сажал…