20 февраля (№ 411) было отправлено соответствующее письмо коменданту крепости. На следующий же день комендант объявил Бакунину о решении его участи. Несколько черточек, свидетельствующих о чувствах, с какими Бакунин принял весть князя Долгорукова, мы можем извлечь из рапорта коменданта и из приложенного при рапорте письма Бакунина к шефу жандармов. Комендант докладывал (25 февраля): «Всемилостивейшее облегчение участи, изъясненное в предписании за № 411, от имени Вашего Сиятельства объявлено мною Бакунину. С благоговением и глубокою, сердечною благодарностью приняв оное, убедительнейше просит меня дозволить письмом излить искреннюю свою благодарность за благосклонное внимание Вашего Сиятельства; убедясь доводами, представляемыми им, я решился без испрошения соизволения на написание письма, в сем только единственном случае дозволить ему, которое имею честь на благоуважение Вашего Сиятельства представить».
Письмо к князю Долгорукову красноречиво тем красноречием, которое заставляет жалеть об авторе письма. Вот его точнейшее воспроизведение:
«Ваше Сиятельство!
С благоговением принимаю милость ГОСУДАРЯ и покоряюсь ЕГО решению, которое, если и не вполне соответствует безумным надеждам и желаниям больного сердца, однако далеко превосходит то, чего я благоразумно и по справедливости ожидать был вправе. Не знаю, долго ли плохое здоровье и одряхлевшие силы позволят мне выдержать новый род жизни; но сколько бы мне суждено ни было еще прожить, и как бы тесен ни был круг окончательно мне предназначенный, я постараюсь доказать всею остальною жизнью своею, что при всей великой грешности моих заблуждений, несмотря на важность преступлений, мною совершенных, во мне никогда не умирало чувство искренности и чести. Из глубины сердца приношу ВАШЕМУ СИЯТЕЛЬСТВУ благодарность за великодушие и скорое ходатайство, вследствие которого я, по милости ЦАРСКОЙ, все-таки умру не в тюрьме, а на вольном воздухе, хоть и умру в одиночестве.
Теперь же, надеясь на человеколюбивое снисхождение ВАШЕ, мне вновь столь живо доказанное, осмелюсь ли приступить к ВАШЕМУ СИЯТЕЛЬСТВУ с новою и последнею просьбою?
Почти без всякой веры в возможность успеха, решаюсь однако просить о позволении заехать по дороге в Сибирь в деревню матери, расположенную в тридцати верстах от города Торжка в Тверской губернии, – заехать на сутки или даже хоть на несколько часов, чтобы там поклониться гробу отца и обнять в последний раз мать и все остальное семейство дома. Я чувствую, сколь просьба моя неправильна, и сколь просимая мною милость будет противоречить установленному порядку; но ведь для ЦАРЯ все возможно, – а для меня, хоть и не заслуживающего столь чрезвычайной милости, она будет огромным и последним утешением. Мне кажется, что, побывав хоть одну минуту дома, я наберусь там доброго чувства и сил на всю остальную, невеселую жизнь.
Если ж это невозможно, то не будет ли мне разрешено увидеться и провести день со всем наперед о том предуведомленном семейством, проездом в Твери? Мать стара, и ей трудно, да к тому же теперь было бы и слишком грустно ехать в Петербург; а между сестрами и братьями есть пять человек, с которыми я не видался со времени моего злополучного отъезда за границу, т. е. с 1840 года. Невыразимо тяжко было бы мне ехать в Сибирь, не повидавшись с ними в последний раз.
Наконец, еще прежде этого свидания в Торжке или в Твери, не дозволено ли мне будет увидеться с теми из братьев, которые будут находиться в Петербурге? Я бы попросил их о снабжении меня некоторыми необходимыми вещами на дорогу и на первое время жительства. На мне нет никакой одежды; нового я, разумеется, не шил, а те из старых платьев, которые устояли против восьмилетнего разрушения, уже нисколько не соответствуют моему настоящему положению.
Теперь мне остается только просить ВАШЕ СИЯТЕЛЬСТВО положить к подножью ПРЕСТОЛА ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА выражение тех искренних и глубоких чувств, с которыми я принимаю ЕГО ЦАРСКУЮ милость, а ВАМ самим изъявить сожаление о том, что мне никогда не будет суждено доказать ВАШЕМУ СИЯТЕЛЬСТВУ свою благодарность и почтительную преданность.
Дополнением к только что приведенному письму служит написанное на следующий день, 23 февраля, письмо брату Алексею Александровичу Бакунину. [Это письмо было задержано и оставлено при «деле».] На конверте написано: «Его благородию Алексею Александровичу Бакунину в С.-Петербурге, на Мойке, близ Певческого моста, в доме Демидова № 8».