Читаем Узы полностью

Все у Сёмки в душе тогда перевернулось. Забыл про колдуна с ведьмой, только и думал он, что поверил Олёнке, в жены взял против родительской воли, против памяти отца, что любил ее больше жизни, а она вот чем ему отплатила… Думал, что заодно она со своей родней, что сколько волка ни корми, он все в лес смотрит. Внутри как замерзло все, застыло. Шагнул Сёмка ей наперерез, а Олёнка ахнула и назад побежала. Не побежала бы она от него, все бы иначе, может, повернулось…

— Так, это мы уже видели. На ларчик теперь смотри, только на ларчик. Вряд ли парень с ним на каторгу пошел, значит, на хранение кому-то оставил.

— Ларчик в луже крови лежит…

— Это понятно, дальше смотри.

Вынул Сёмка грамоту из ларчика, завернул в навощенную тряпицу и в ладанке себе на шею повесил. Когда спрашивали, говорил, что память об отце. Он сам к приставу пришел, в Черной Слободке еще спали все.

Судья Сёмку жалел, все допытывался, не было ли тут супружеской измены. Или, может, жена в постель его не допускала? Соседей тоже позвали, и все они в один голос сказали, что Сёмкина жена была ведьма, а он души в ней не чаял. Но ведьма не ведьма — для закона не оправдание, хотя приговор судья мягкий вынес, кнут на плети заменил и двадцать лет каторги назначил вместо бессрочной.

Олёнка каждую ночь к нему приходила, до сорочин. Не винила, жалела его. Что жизнь он не только ей, но и себе загубил, и дочке. Все оправдаться хотела — что обещал дядька его, Сёмку, сжить со свету, если она ларчик не отдаст. Сёмке и без ее оправданий в пору в петлю было лезть, он грамотку эту злосчастную едва не сжег. Если бы в холодной огонь можно было развести, сжег бы точно.

Но когда он в больнице был, после плетей отлеживался, заявилась к нему ведьма-тетка. Думала, может, что он в беспамятстве. И как прошла только? Гостинчик принесла — пирог с яблоком. Сёмка в самом деле тогда пошевелиться толком не мог, но заметил, что кто-то тесемку на шее у него развязывает, тут и открыл глаза. Пирог этот яблочный он в глотку ведьме целиком бы затолкал, если бы его не схватили за руки. Вот после этого и раздумал он жечь грамоту, а, напротив, очень ее берег.

— Это, похоже, долгая история. Погляди, там, где он с этим поляком говорит, на шее ладанка у него есть?

— Есть.

— Плохо. Очень плохо… Я, конечно, поищу поляка по имени Петр, но хоть что-то, хоть одно слово об этом месте ты можешь услышать?

— Я ничего не слышу. Не там надо искать…

Зачем она это сказала? Зачем? Чтобы этот транс был последним? Нет, рисковать жизнью дочери ради какого-то древнего манускрипта — это сумасшествие.

— Где?

Перламутровый ларчик с бурыми отпечатками рук. С пустой жестянкой внутри… Таша иногда трогала его пальцами — жжется он, как железо на морозе. Огонь и кровь. «Этим» невдомек, что она все помнит. Что может вспомнить, если до ларчика дотронется. Потому что это кровь матери, а руки отца. «Эти» не знают, как люто она их ненавидит.

Люто, в самом деле люто… Даже страшно… Дыхание учащается, сердце бьет в голову, прямо в темя, кровь приливает к лицу.

— Ну? Что ты замолчала? — «Этот» не хочет больше ждать, от нетерпения переминается с ноги на ногу, нервно щелкает пальцами.

— Мне… нехорошо… Мне надо выпить воды.

Темный человек наливает воду из графина, но невозможно выпить ни глотка — кажется, что от прикосновения его рук в стакан просочился яд.

— Она их отравила угарным газом. Это не так просто с печью, которая топится по-черному и по утрам. Она собирала угольки, который будут гореть без дыма. Ждала лета, чтобы самой ночевать на сене.

— Это неинтересно.

А может, тебе страшно, темный человек? Потому и неинтересно?

Нет, ему не страшно. Ей страшно, — а ему нет. Ей страшно от того, что она радуется чужой смерти, свершившейся мести. Нет, не мести — возмездию. Может быть, и «этого» когда-нибудь настигнет возмездие? Или… он нарочно пришел оттуда, из тех времен, чтобы довершить свое темное дело?

— Давай, ты сама сказала, что надо смотреть здесь. Вот и смотри! — он раздражен. Ему это неприятно. Но не более чем.

Поле, на котором еще нет мельницы. Дорога к усадьбе. Максимушка скачет вокруг дома на палочке, Петруша играет в пыли на дороге, Танечка спит в колыбели.

Старик в черном суконном армяке бредет из Подвязья. Нет, не бредет — очень даже бодро шагает, на посох опирается не из немочи вовсе. Что ворожейке стоит по лицу угадать судьбу? Высокая судьба, но трудная. Воевал, бунтовал, и каторгу прошел, и сквозь строй. И долгая старость у него впереди.

— Не вы ли, ясная пани, будете Наталья Семёновна? — останавливается, улыбается, опирается подбородком на высокий посох.

— А тебе-то что, добрый человек?

И надо бы на вы к нему, из благородных он небось, хоть и в простом армяке.

— Долго же я вас искал! — снова улыбается. Радуется жизни. Воле. Вспоминает что-то, гасит улыбку. — Я от отца вашего весточку принес.

Сердце ударяет один раз посильнее — вдруг жив? — но замирает сразу. Она и день, и час знает, когда отца не стало.

— Мой отец на каторге умер. Давно.

— Я его хоронил.

— Ну? Ладанку принес?

— Да. Она ее в ларчик положила. Поплакала. Ларчик в красный угол поставила.

Перейти на страницу:

Похожие книги