Возможно, ткань истории нынешнего столетия, подумалось Эйгенвэлью, собрана в складки, и если мы оказываемся, как, вероятно, оказался Стенсил, в углублении такой складки, то не можем различить основу, уток или узор ткани где-либо в другом месте. Однако, пребывая в одной складке, мы можем предположить, что имеются и другие громоздящиеся друг за другом волнообразные складки, каждая из которых приобретает большее значение, чем фактура ткани в целом, и тем самым разрушает любую последовательность. Возможно, именно в силу такого положения вещей нам нравятся забавные автомобили 30-х годов, причудливая мода 20-х, своеобычные моральные устои наших дедов. Мы создаем и смотрим музыкальные комедии о них и подпадаем под обаяние ложной памяти, липовой ностальгии по тому, кем они были. Соответственно, мы лишены какого бы то ни было чувства преемственности традиций. Может быть, на гребне волны все было бы по-другому. По крайней мере, мы могли бы оглядеться вокруг и хоть что-то увидеть.
В апреле 1899 года молодой Эван Годольфин, ошалевший от весны, прибыл во Флоренцию, одетый в костюм, слишком эстетский для столь полного юноши. Роскошное солнце, сиявшее над городом в три часа пополудни, окрасило его лицо в цвет свежеиспеченного пирога со свининой; лицо было так же невозмутимо, как пирог. Выйдя на Центральном вокзале, Эван взмахом светло-вишневого зонтика остановил открытый экипаж, прокричал адрес своего отеля багажному агенту «Кука» и, сделав неуклюжий двойной антраша и издав веселый безадресный клич, прыгнул в коляску и покатил, напевая, по Виа-деи-Панзани. Он приехал, чтобы встретиться со своим престарелым отцом, капитаном Хью, ЧКГО114 и исследователем Антарктики, — по крайней мере, такова была явная причина его путешествия. Впрочем, Эван принадлежал к числу бездельников, которым ни к чему были явные причины, да и тайные тоже. В семье его называли Эван-дурачок. В свою очередь, он, впадая в игривое настроение, именовал семейство Годольфинов Истэблишментом. Однако в этом, как и в прочих его высказываниях, не было ни капли неприязни: в ранней юности он с ужасом взирал на диккенсовского Толстячка, подрывавшего веру в то, что любой толстяк по природе своей Добрый Малый, и, считая это подозрение оскорблением своей натуре, старался опровергнуть его с тем же рвением, с каким стремился утвердиться в роли бездельника. Ибо, несмотря на утверждения Истэблишмента, никчемность давалась Эвану нелегко. Он, хотя и любил своего отца, был не слишком привержен традициям: сколько он себя помнил, ему все время хотелось самоутвердиться в тени капитана Хью, героя Империи, сопротивляясь соблазну славы, на которую он мог бы рассчитывать, нося фамилию Годольфин. Впрочем, это пренебрежение традициями Эван усвоил от эпохи: он был добрым малым и не мог не измениться вместе с веком. Одно время он носился с мыслью стать морским офицером и уйти в море, но не потому, что хотел пойти по стопам отца, а просто намереваясь таким образом сбежать от Истэблишмента. Подростком он во время семейных неурядиц огрызался, перемежая ворчание экзотическими названиями, звучавшими как заклинания: Бахрейн, Дар-эс-Салам, Самаранг. Однако на втором курсе его исключили из Дартмута115 за то, что он организовал нигилистический кружок под названием «Лига красной зари», члены которого приближали революцию, устраивая разнузданные попойки под окнами Коммодора. В конце концов, в отчаянии всплеснув руками, семья отправила его на Континент в надежде, что он, возможно, выкинет какой-нибудь достаточно антиобщественный фортель, чтобы его упрятали там за решетку.
Как-то вечером Эван вернулся в отель в Довиле, где он отходил после славного двухмесячного загула в Париже, выиграв 17 000 франков благодаря гнедому по кличке Шер Баллон,116 и обнаружил телеграмму от капитана Хью, в которой говорилось следующее: «Слышал тебя выгнали. Если надо поговорить мой адрес Пьяцца-делла-Синьория 5 восьмой этаж. Очень хочу тебя увидеть сынок. Неразумно говорить все в телеграмме. Вейссу.117 Сам понимаешь. Отец».