соученичеству, он очень ласкался к Жуковскому и предложил ему печатать свои
сочинения в типографии своего департамента. Он был человек весьма неглупый, с
познаниями, что-то написал, казался весьма благоразумным, ко всем был
приветлив, а, не знаю, как-то ни у кого к нему сердце не лежало. Действующее
лицо без речей, он почти всегда молчал, неохотно улыбался и между нами был
совершенно лишний. Жуковский наименовал его Пустынником.
Безнравственность его обнаружилась в скором времени; постыдные поступки лет
через семь или восемь до того обесславили его, что все порядочные люди от него
удалились, и в России, где общее мнение ко всем так снисходительно, к нему
одному осталось оно немилосердно. Как будто сбылось пророчество Жуковского:
около него сделалась пустыня, и он всеми забыт.
Одного только члена, предложенного Жуковским, неохотно приняли. Не
знаю, какие предубеждения можно было иметь против Александра Федоровича
Воейкова. Я где-то сказал уже, что наш поэт воспитывался в Белевском уезде, в
семействе Буниных. Катерина Афанасьевна Бунина, по мужу Протасова, имела
двух дочерей, которые, вырастая с ним, любили его, как брата; говорят, они были
очаровательны. Меньшая выдана за соседа, молодого помещика Воейкова,
который также писал стихи, и оттого-то у двух поэтов составилась более чем
приязнь, почти родство20. <...>
Еще одного деревенского соседа, но вместе с тем парижанина в речах и в
манерах поставил Жуковский в "Арзамас". В первой молодости представленный в
большой свет, Александр Алексеевич Плещеев пленил его необыкновенным
искусством подражать голосу, приемам и походке знакомых людей, особенно же
мастерски умел он кривляться и передразнивать уездных помещиков и их жен. С
такою способностью нетрудно было ему перенять у французов их поговорки, все
их манеры; и сие делал он уже не в шутку, так что с первого взгляда нельзя было
принять его за русского. <...>
Плещеев был от природы славный актер, сам играл на сцене и других
учил, находили, что это чрезвычайно способствовало просвещению того края.
<...> Деревня их находилась в соседстве с Белевом, а сверх того, и госпожа
Протасова по мужу приходилась теткой Плещееву, почему и Жуковский всегда
участвовал в сих празднествах. Когда, овдовев, Плещеев приехал в Петербург, он
возвестил его нам как неисчерпаемый источник веселий; а нам то и надо было.
<...> По смуглому цвету лица всеобщий креститель наш назвал его Черным
Враном. <...>
В нем [Николае Тургеневе] не было ни спеси, ни педантства: молодость и
надежда еще оживляли его, и он был тогда у нас славным товарищем и
собеседником. В душевной простоте своей Жуковский, как будто всем предрекая
будущий жребий их, дал Николаю Тургеневу имя убийцы и страдальца Варвика.
<...>
В начале 1817 года был весьма примечательный первый выпуск
воспитанников из Царскосельского: не многие из них остались после в
безвестности. Вышли государственные люди, как, например, барон Корф, поэты,
как барон Дельвиг, военно-ученые, как Вальховский, политические преступники,
как Кюхельбекер. На выпуск же молодого Пушкина смотрели члены "Арзамаса"
как на счастливое для них происшествие, как на торжество. Сами родители его не
могли принимать в нем более нежного участия; особенно же Жуковский,
восприемник его в "Арзамасе", казался счастлив, как будто бы сам Бог послал ему
милое чадо. Чадо показалось мне довольно шаловливо и необузданно, и мне даже
больно было смотреть, как все старшие братья наперерыв баловали маленького
брата. <...> Я не спросил тогда, за что его назвали Сверчком: теперь нахожу это
весьма кстати: ибо в некотором отдалении от Петербурга, спрятанный в стенах
Лицея, прекрасными стихами уже подавал оттуда свой звонкий голос. <...>
Я не могу здесь умолчать о впечатлении, которое сделала на меня Марья
Андреевна Мойер21. Это совсем не любовь; к сему небесному чувству
примешивается слишком много земного; к тому же мимоездом, в продолжение
немногих часов влюбиться, мне кажется, смешно и даже невозможно. Она была
вовсе не красавица, разбирая черты ее, я находил даже, что она более дурна; но во
всем существе ее, в голосе, во взгляде, было нечто неизъяснимо-
обворожительное. В ее улыбке не было ничего ни радостного, ни грустного, а что-
то покорное. С большим умом и введениями соединяла она необыкновенные
скромность и смирение. Начиная с ее имени, все было в ней просто, естественно и
в то же время восхитительно. Других женщин, которые нравятся, кажется, так
взял бы да и поцеловал; а находясь с такими, как она, в сердечном умилении все
хочется пасть к ногам их. Ну, точно она была как будто не от мира сего. Как не
верить воплощению Бога-человека, когда смотришь на сии хрупкие и чистые
сосуды? В них только могут западать небесные искры. "Как в один день все это
мог ты рассмотреть?" -- скажут мне. Я выгодным образом был предупрежден
насчет этой женщины; тут поверял я слышанное и нашел в нем не преувеличение,
а ослабление истины.
И это совершенство сделалось добычей дюжего немца, правда, доброго,
честного и ученого, который всемерно старался сделать ее счастливой; но успевал