Перед обедом он приходил посидеть с Юлианом, чтобы уговорить его выпить мясного бульона с рисом, который приносили прямо в каюту, а после обеда снова возвращался с более длительным визитом, рассказать о своих встречах и наблюдениях на борту парохода и послушать лекции Юлиана об Америке. Несмотря на то что тошнота не позволила даже раскрыть экземпляр «Американской демократии», которую он прихватил почитать в дороге, Юлиан неустанно строил догадки о том, что же написал Токвиль в своей прославленной книге. Затем Рышард торопливо уходил в темную комнату с однотипными изданиями сэра Вальтера Скотта, Маколея, Марии Эджворт, Теккерея, Аддисона, Чарлза Лэмба и т. п., которые были заключены в высокие, застекленные книжные шкафы с именами знаменитых писателей, высеченными в свитках на дубовых панелях, и цитатами на морскую тему, начертанными на витражных стеклах. Там, в библиотеке, он писал письма — матери и тетушкам, друзьям, брошенным женщинам, каждой из которых обещал вернуться, ну и, конечно же, Марыне и Богдану (как бы ему хотелось писать одной лишь Марыне!). Через несколько часов он выходил на свободу, возвращался в салон, заказывал виски (новый напиток!), раскуривал трубку и в этом шумном, чисто мужском уголке предавался целомудренным грезам о Марыне. Затем вновь требовал себе шезлонг и продолжал читать Юлианов экземпляр Токвиля либо оттачивал в блокноте писательское мастерство. Или же рыскал по палубе, всегда готовый оттачивать свое мастерство обольстителя. И, словно бы решив проверить утверждение Токвиля о том, что Соединенные Штаты придерживаются более строгой морали, чем Европа, и что американские девушки более целомудренны, нежели английские, задорно флиртовал с симпатичной, самоуверенной юной американочкой из Филадельфии, которую пытался уговорить называть его по имени.
— Но я не настолько хорошо вас знаю, чтобы называть по имени, — говорила она. — Ведь мы знакомы всего лишь три дня, в один из которых я даже не выходила на палубу, потому что… потому что мне нездоровилось.
— Оно похоже на ваше «Ричард», — настаивал он, мысленно лаская ее, — только пишется иначе.
— А вдруг мама услышит, как я называю по имени джентльмена, которого едва знаю?
— Но произносится точно так же, — сказал он, —
«Интересно, сколько понадобится времени, — думал он, — чтобы затащить ее в постель?»
— Но вы произносите его не так, как мы.
— Я научусь, — рассмеялся он, — как только приеду в Нью-Йорк.
— Вы уверены? — дерзко спросила она. — А я не уверена, мистер… ах, не могу произнести! У вас такие смешные фамилии.
— Тогда научите меня произносить по-американски.
— Что, вашу фамилию?
— Да нет же, невозможный вы человек.
И если Рышард строил планы насчет будущей близости, то с ней это действительно было невозможно.
Писатель наделен счастливой способностью — ему никогда не бывает скучно! Как Рышард узнал из объявлений, вывешенных на верхней палубе и у входа в ресторан, на пароходе устраивалось множество ежедневных развлечений: лекции, религиозные службы, игры и музыкальные вечера. Но самым занимательным оказалось завязывать с попутчиками беседу, — подобно большинству писателей, он был хитрым, обворожительно-внимательным слушателем, — рассказывать же о себе не имело смысла.
Он считал, что скоро научится их понимать. Но даже не надеялся на то, что они научатся понимать его. Общаясь вместе с Юлианом с незнакомцами в ливерпульских пивных и ресторанах, Рышард обнаружил (и затем это подтвердилось во время первых застольных бесед на пароходе), что иностранцы не имеют ни малейшего представления о Польше, ее истории и муках. Он предполагал, что, благодаря своим почти вековым испытаниям, Польша стала известна всему цивилизованному миру. Но в действительности на него смотрели так, словно он свалился с луны.
Всякий раз за обеденным столом американцы уверяли его, что их страна — самая великая, потому что все о ней знают и все хотят туда приехать. Рышард тоже был родом из страны, считающей себя исключительной. Но мученичество развивало в людях самоуглубленность, а она отличается от эгоцентризма американцев, который проистекал из убежденности в своей исключительной удачливости.
— Если вы внимательно меня слушали, суть заключается в том, что в Америке все свободны, — сказал один из его соседей по столу, угрюмый субъект с веснушчатой лысиной, который долго игнорировал Рышарда, а на третий день неожиданно сунул ему визитку, представившись нараспев:
— Огастес С. Хэтфилд, бизнесмен из Огайо.
— Кливленд, — произнес Рышард, пряча в карман визитку. — Кораблестроение.
— Вот именно. Я не был уверен, что вы слышали о Кливленде, и сказал «Огайо», потому что об Огайо слышали все.
— У меня на родине, — сказал Рышард, — люди не свободны.
— Правда? А откуда вы?
— Из Польши.
— А, я слыхал, очень отсталая страна. Как и все страны, в которых я побывал, за исключением разве что Англии.
— Трагедия Польши не в ее отсталости, мистер Хэтфилд, а в том, что мы — порабощенный народ. Как ирландцы.