О сёмге я уже не говорю — это дядино дело, с которым он справляется отлично! Потому он и взял с собой так много соли — полпуда! — чтобы засаливать сёмгу и красную сёмгину икру…
— А слона-то ты и не заметил! — сказал дядя.
— Какого слона?
— Лавровый лист! Это же самое важное. Что такое рыбак без лаврового листа? Нуль без палочки! А ты не зарифмовал.
— Зато я сколько вещей зарифмовал! — сказал я. — И тебя вставил полностью заглавными буквами! Разве плохая анаграмма? Гениальная анаграмма!
— Анаграмма прекрасная! И всё-таки лавровый венок ты за неё не получишь. Потому что не зарифмовал лавровый лист!
Дело в том, что мы использовали лавровый лист не только в ухё — иногда мы делали из него венки славы, например: если кто-нибудь поймает очень крупную рыбу или совершит ещё какой-нибудь выдающийся подвиг, тогда мы надевали на него венок из лавровых листьев, нанизанных на ниточку, сажали его на почётное место у костра и в течение некоторого времени прислуживали ему, как какому-нибудь римскому патрицию…
Новелла о поражении
Струи пота текли по моей голове, как реки по земному шару, — текли и шумели. Я даже слышал, как они шумели! Они низвергались по склону лба в озёра глаз, расплывались по долинам щёк и омывали хребет носа, срываясь с него, как водопад.
Целый день я карабкался вверх и вверх по склону, и солнце светило мне то в спину, то в грудь, и было жарко и душно, а я был весь мокрый. Когда я снимал на коротких привалах свой тяжёлый рюкзак — филиал «универмага «Белая ночь» — и садился на какой-нибудь камень или на кочку и отдыхал, только тогда я чувствовал слабое дыхание ветра, который казался прохладным, потому что сам я был раскалённым, и на этом ветерке я остывал и обсыхал, а рюкзак оставался мокрым — он был совершенно мокрым в той части, которая касалась моей спины. Даже вещи в этой части рюкзака промокали насквозь — альбом для рисования и сложенные вдоль него рубашки, — как будто рюкзак тоже потел! Но он не потел, просто столько выходило из меня пота. Отдохнув минут десять, я снова взваливал на себя мокрый холодный рюкзак и опять начинал медленно шагать вверх по склону, как автомат, вслед за Порфирием, дядей и Чангом — вверх по склону, которому не было конца. И опять на моей голове рождались щекочущие роднички, которые весело стекали по мне в рюкзак и дальше — в сапоги.
Иногда мне казалось, что я больше не потею — реки вдруг иссякали, — но это длилось недолго, через некоторое время они опять щекотали мне затылок, виски, и нос, и спину между лопаток. Так было уже несколько раз.
Дядя сказал, что так и должно быть, что с меня должно сойти десять потов! Вот когда сойдёт десять потов, тогда я войду в норму, весь внутренне подсохну, стану лёгким и полечу с тяжёлым рюкзаком за плечами, как на крыльях.
Но пока у меня не было никаких крыльев, во всяком случае я их не чувствовал, ни о каком полёте не могло быть и речи — я полз, как черепаха или как улитка; со стороны я, наверное, очень похож был на улитку, потому что рюкзак торчал на мне, как улиткин домик.
В общем-то, мы действительно путешествовали по улиточному принципу, таща на себе свой домик — палатку, — правда, одну на четверых, но правдой было и то, что Порфирий, дядя и Чанг вовсе не были похожи на улиток — они двигались удивительно быстро, а уж Чанг и вовсе не был похож ни на улитку, ни на черепаху, потому что даже здесь, на крутом склоне, умудрялся носиться вверх и вниз как угорелый, высунув длинный язык, с которого капала слюна.
Между прочим, вы знаете, почему Чанг высунул язык, почему собаки вообще высовывают язык, когда им жарко? Потому что они не потеют! Собаки никогда не потеют, и никакие ручьи по ним не бегут, лишняя влага испаряется у них через рот. Я тоже хотел бы показать язык этому крутому склону — как Чанг, да ещё иметь четыре ноги, чтобы легко бегать по горам, но об этом я мог только мечтать.
А Чанг легко бежал вперёд то рядом со мной — я шёл сзади, — то рядом с дядей, то рядом с Порфирием, который шёл впереди, то опять возвращался, сбегая вниз мимо дяди ко мне, а потом опять бежал вверх к Порфирию; он даже лаял на нас, когда мы слишком растягивались по тропе, потому что хотел, чтобы мы шли рядом, о чём-нибудь разговаривая. Он это любил. Но дело в том, что здесь была не улица Горького, не асфальт и даже не деревянный тротуар Кандалакши или Онеги — здесь были предгорья Хибин! Для Чанга это не имело значения, а для нас имело значение, особенно для меня.