Мистера Брэндона забавляла болтовня Фитча, и тот рассказывал ему, какие лишения он терпел, учась своему искусству: как он три года голодал в Париже и Риме, работая на избранном им поприще; какую низкую зависть проявила Королевская академия, ни разу не выставив ни одной его картины; как его выгнало из Вечного города внимание необъятно толстой миссис Каррикфергус, которая так-таки сама предложила ему себя в жены; и как он в настоящее время влюблен (факт, мистеру Брэндону уже достаточно известный) — безумно и безнадежно влюблен — в одну из красивейших девушек мира. Ибо Фитч, утолив жажду сердца избранием возлюбленной, теперь горел нетерпением найти наперсника: какая, в самом деле, радость от любви, если нельзя говорить о своих переживаниях другу, способному им посочувствовать? Фитч не сомневался, что Брэндон на это способен, потому что Брэндон был самым первым человеком, с которым художник вступил в разговор после того, как пришел к решению, изложенному в предыдущей главе.
— Надеюсь, она не менее богата, чем злополучная миссис Каррикфергус, с которой вы обошлись так жестоко? — сказал наперсник, изображая полное неведение.
— Богата, сэр? Напротив, у нее, благодарение богу, нет ни гроша!
— Тогда, надо думать, вы сами человек обеспеченный, — сказал с улыбкой Брэндон. — Потому что для вступления в брак необходимо, чтобы та или другая из сторон принесла некоторую долю презренного металла.
— Разве нет у меня, сэр, моей профессии? — возразил горделиво Фитч, за пять минут до того объявивший, что при своей профессии он голодает. — Или вы думаете, художник ничего не зарабатывает? Разве я не получаю заказов от первых людей Европы? Поручений, сэр, написать йисторические холсты, батальные холсты, алтарные…
— Шедевры, разумеется! — сказал Брэндон с учтивым поклоном. — Джентльмен вашего удивительного дарования может писать только шедевры.
Восхищенный художник густо покраснел при таком комплименте и клятвенно стал уверять, что его работы, право же, не заслуживают столь высокой похвалы; тем не менее он признал в мистере Брэндоне великого знатока и раскрыл перед ним душу с еще большей откровенностью. Этюд был тем часом закончен. Художник встал, собрал свои рисовальные принадлежности, и джентльмены двинулись в обратный путь. Мистер Брэндон расхвалил этюд, и, когда они пришли домой, Фитч ловко выдрал его из альбома и с изящной маленькой речью преподнес своему другу, «даровитому ценителю».
«Даровитый ценитель», изливаясь в благодарностях, принял рисунок. Он оценил его так высоко, что вскоре даже оторвал от него клок на раскурку сигары — и тут, увидав, что на обороте листа что-то написано, разобрал нижеследующее:
Прочитав стихи до конца, мистер Брэндон отложил их с немалой досадой и сказал:
— Черт возьми! Парень дурак дураком, а не так он глуп, как кажется; и если будет продолжать в том же духе, он, чего доброго, вскружит девчонке голову. Они не могут устоять перед мужчиной, если тот достаточно настойчив, — уж мне ли не знать!
И мистер Брэндон погрузился в раздумье о своем многообразном опыте, подтверждавшем его наблюдение, что как бы ни был глуп мужчина, дама уступит ему, хотя бы просто от усталости. Ему вспомнилось несколько случаев, когда мужчина подносил и подносил стихи, — и, глядишь, девица сменила неприязнь на терпимость, терпимость на неравнодушие, а неравнодушие привело ее в церковь св. Георгия на Гановер-сквере.
— Мерзавец, не щадящий свой родной язык, чтобы сгубить такую милую малютку! — закричал он в горячем порыве. — Не бывать тому, или я не я!
С той минуты Каролина стала ему представляться все красивей, и он сам оказался чуть ли не так же влюблен в нее, как Фитч.