— А у них вера какая? Я на убитых кресты видел. И книжечки в карманах, навроде молитвенников…
— Католики, лютеране.
— Тоже в Христа, значит, веруют? Верующие. Даже на пряжках «С нами бог» написано. Злой у них бог, несправедливый. — Марченко кивнул на обгоревшие папки и журналы учета. — А вот о мертвых своих они лучше заботятся.
— Нам тоже никто не мешает об убитых позаботиться. Вы своих всех собрали?
— В деревне всех. А кто в поле…
— Вот видишь.
— Не поползешь же в поле, товарищ лейтенант.
— Ночью отряди людей, сделайте носилки и пройдите по танковым следам. И осторожнее, там могут быть мины. Соберите всех убитых. И оружие тоже.
Сержант ушел. А Воронцов вспомнил, как несколько дней назад хоронили убитых во время ночного боя. Вспомнился сержант из похоронной команды, его настойчивое желание выполнить чей-то приказ снять с убитых одежду и обувь. Вспомнилось, как тащил к воронке окоченевшее тело Степки Смирнова. Там и лежит он теперь, под Зайцевой горой, под чужой фамилией. И даже мать родная не знает, где его искать, под каким холмиком? Давно надо было написать ей, сообщить подробности, но что он напишет? Что, мол, ваш сын, Степан Смирнов, рядовой отдельной штрафной роты, геройски погиб и похоронен там-то и там-то? А если это письмо прочитают вначале здесь, неподалеку от передовой, в одной из землянок особого отдела полка?
Ночью немцы начали пускать осветительные ракеты. Брод, каменистую мель справа и слева от взорванного моста простреливал дежурный пулемет. Им никто не отвечал, но расчеты не спали.
Барышев со своим «максимом» без щитка вначале устроился за штабелем мельничных жерновов, сложенных возле сгоревшей риги, но потом, когда догорела и начала остывать самоходка, полез под нее. И теперь Воронцов слушал возню пулеметчиков и с благодарностью думал и о Барышеве, и о бронебойщиках сержанте Марченко и Филате Полозове, и о минометном расчете Сороковетова, и обо всех, кто сейчас, вместе с ним, окапывался на новой позиции в ожидании очередного приказа. Думал он и о мертвых, которые не добежали до села, которые остались там, в перелеске, в первой и второй немецких траншеях. И о раненых. И в нем тихой медленной болью, различимой только когда к ней прислушаешься, начала ныть, как забытая боль, надежда: а может, все-таки отведут, заменят новой частью, дело-то они сделали — село захвачено и удерживается. Что еще надо?
Бойцы, видимо, чувствовали мысли друг друга. В том числе и его, лейтенанта Воронцова. Чем он отличался от них, рядовых штрафников и сержантов? Тем, что в бою по уставу должен двигаться в последней цепи? Что получал дополнительный паек? Что месяц службы в штрафной роте ему засчитывался за полгода? А сроки выслуги для получения очередного воинского звания сокращались наполовину? Так пуле это безразлично. Ей все равно, чья голова над бруствером торчит и кто бежит по полю. Не понимает она никаких различий.
— Товарищ лейтенант, — услышал он голос Сороковетова, — огневого припасу с гулькин нос осталось. Считай, нечем воевать.
— Вы что, винтовки побросали?
— Винтовки при нас. А вот мин всего три. — Сороковетов покряхтел, повозился в просторном, расширенном для миномета ровике, и сказал: — Утром, должно быть, дальше пойдем? А, товарищ лейтенант?
— Еще неизвестно. Приказа не было.
Что мог ему сказать он? Не мог же он признаться минометчику, который сидел сейчас рядом с ним в окопе с перевязанной рукой, что ему тоже хотелось бы, чтобы роту отвели во второй эшелон. А Сороковетов молодец. Ранен. Другой бы на его месте уже на том конце поля был, уползал бы в тыл, греб всеми четырьмя. Искупил кровью. А этот остался. Вот выведут роту из боя, решил Воронцов, и на Сороковетова обязательно напишу ходатайство на награду. Медали вполне достоин. И на сержанта Численко, и на пулеметчика Барышева, и на того солдата, которого он перевязывал в окопе.
— Сороковетов, я же тебе сказал: иди в тыл. У тебя же не царапина. Ранение серьезное. Имеешь полное право.
Воронцов сам перевязывал Сороковетова. Минометчику осколком пробило ладонь. Видимо, задело кость. Вначале, в горячке, Сороковетов храбрился, ворочал пальцами, смеялся, радуясь, видать, тому, что закончилось его пребывание в штрафной роте, что впереди госпиталь, а там запасной полк или сразу — в родную часть. А теперь, видать, стало крутить. Глаза помутнели.
— Поздно уже. — Сороковетов вытер шершавой изнанкой лопуха пот со лба. — Везде патрули. Спросят: откуда ты, шурик? И разбираться не станут, к березке прислонят… Завтра утром пойду. Если тихо будет. Рука что-то млеет. У вас пожевать ничего нет?
Воронцов вспомнил вдруг, что у него в полевой сумке лежат три сухаря. Он откинул клапан, достал носовой платок, в который всегда заворачивал съестной припас. Сразу запахло хлебом, перебивая все дурные запахи, скопившиеся в траншее. Он на ощупь выбрал один, самый толстый, и сунул в темноту, в сторону минометного ровика: