— Я? Не давал? Вот комик. Я, борец за абсолютную свободу слова, кому-то не даю слова… À propos, ты знаешь, какие цензурные ограничения правительство придумало для парламента, если он в апреле или мае будет созван?
Вопрос этот был чисто риторическим. Тиглауэр и не помышлял о том, чтобы действительно дать Франку вставить хоть слово. Сегодня он чувствовал себя в особенно блестящей форме, и Франк, сам любивший поораторствовать, на сей раз, хочешь не хочешь, примирился с ролью слушателя.
В течение получаса Тиглауэр высказывался по поводу неминуемого крушения австрийского милитаризма, шансов на русскую революцию, всех «за» и «против» раскола в социал-демократической партии Германии, истинного содержания живописи экспрессионистов, а также о недостатках новой инсценировки «Побега Габриэля Шиллинга», поставленной в Бургтеатре. Затем как-то само собой получилось, что Тиглауэр потянулся к листку бумаги с балладой Франка. Он начал вслух декламировать стихи, нашел, что — формально они на уровне, но идеологически слабоваты; прервал себя во время произнесения этого приговора, ибо вспомнил, что ему еще надо сдать рукопись в редакцию своей профсоюзной газеты, и спешно отправил мальчика-посыльного нанять извозчика.
— Как глупо, что мы не можем сейчас продолжить нашу беседу, — обратился он к Франку, — мне хотелось еще обсудить с тобой одно важное дело. Нам необходимо опять повидаться в ближайшие дни. Как ты насчет четверга? Свободен? А еще лучше, может быть, в среду? Часа в четыре, как сегодня, и опять здесь. Или, если ты предпочитаешь кафе «Херренхоф»… Правда, оно не в моем районе, но чего не сделаешь во имя старой дружбы? Напрасно ты так гнусно ухмыляешься, насчет дружбы я серьезно. Вот в среду увидишь. У меня в запасе кое-что есть для тебя. Этакий литературно-публицистический шанс. Пока скажу только одно. По поручению некоторых единомышленников я готовлю памфлет на грозящее Фридриху Адлеру юридическое убийство, — не обычную брошюрку с переливанием из пустого в порожнее, а нечто из ряда вон выходящее. Мне рисуется нечто среднее между оправданием Каласа у Вольтера{16}
и лассалевской речью перед судом присяжных;{17} в современной упаковке, но с той же взрывчатой силой логики, пафоса и все проникающей иронии. И о ком же я подумал прежде всего как о литературном консультанте? Конечно, о Гвидо Франке! Впрочем, ты не бойся, что к тебе будут предъявлены слишком большие требования; в смысле точных сроков и в остальном. В списке тех, кто должен дать деньги на издание, мы поставили тебе только двести крон… Конечно, строго анонимно, тут ты можешь быть абсолютно спокоен… Нет, пожалуйста, сейчас никаких возражений! Мой фиакр уже здесь. Мы все спокойно обсудим в среду. Брось, оставь! Разумеется, ты мой гость. Господин метрдотель! То, что господин главный редактор здесь взял, оплачиваю я. Запишите! Право же, Гвидо, не могу выразить, как мне жаль, что приходится вот так мчаться прочь. Мне очень хотелось бы еще побеседовать с тобой о некоторых вещах. И о твоем стихотворении. Ты непременно должен все это осветить беспощаднее. Особенно в концовках строф. В наши дни требуются более дерзкие акценты. Сигналы к штурму, а не сентиментальные звуки флейты. Ну, привет, и до встречи в «Херренхофе»! — Романтический плащ еще раз взметнулся уже снаружи, за стеклянной дверью, — и исчез.— Осветить беспощаднее, да, конечно, — проворчал Франк вслед исчезнувшему приятелю. — Более дерзкие акценты! Еще что? И, разумеется, только потому, что так больше нравится господину Тиглауэру.
Он ворчал и ворчал всю дорогу до своего дома. Но постепенно, словно под чьим-то воздействием, ворчание изменилось; иным стал его тон, его смысл. И когда Франк вытащил из кармана ключ, у него был готов новый вариант припева:
Как резко это «хейо» должно, прозвучать для власть имущих! Франк был уже почти уверен, что декламация его баллады хором «Форвертс» будет запрещена. Ну и пусть, слово они могут запретить, дух — не могут! Он будет жить и дальше — мятежный, дерзкий и беспощадный.
III