– Ты бредил. Тебе очень плохо? Весь горишь! Надо вызвать врача!
– Не надо, Леночка. Никакого врача не надо. Мне завтра…
– Нет. Об этом не может быть и речи, какая служба?! Господи, я позвоню, скажу, что ты болен. Кто-нибудь тебя заменит.
– Ни в коем случае! Как же ты не понимаешь, что они только и ждут того, чтобы я слег, чтобы нанести последний удар?!
– О чем ты? Кто ждет? У тебя снова начались эти жуткие головные боли! Зачем ты скрываешь? Еще там, в гостях у Чистяковых, у тебя начался приступ. Я же вижу, как ты мучаешься. Милый! Олежка! Пожалуйста, разреши мне вызвать врача! Тебе надо в госпиталь!
– Нет. Я тебе запрещаю это делать!
Он закрыл глаза.
…В этот раз он со взводом выходил из ущелья, и ботинки утопали в горчичной пыли. Потом раздались выстрелы, взрыв. Он запрокинул назад голову, теряясь в голубизне небесной, и падал, падал, долго, долго падал назад, и небо придавило его; взрывы прогремели, пальба беспорядочная открылась, словно дождь забарабанил по крыше; он снова был в ущелье, елозил на брюхе и башкой в панаме бодал камень, спасаясь от духовского огня, пули сверлили камень дзинь-дзинь-дзинь, крошки летели, он присмотрелся, где там духи?
Пустил очередь, а кто-то из подствольника засадил, и рвануло там на гребне,
и подумалось в последний момент, когда он снова увидел небо, что хорошо бы «крокодилы» появились.
И после старший лейтенант Шарагин лежал на спине. И обступили его полукругом или почти замкнутым кругом солдаты. И кому-то могло показаться: рвется он что-то сказать. И Зебрев наклонился. Сил набирался Шарагин, духа набирался. Только воздуха не хватало. Тяжело вбирал в грудь воздух, маленькими глотками, прямо-таки сапогом или коленом кто на грудь наступил, придавил, как, бывало, дедушки-ветераны новичков к полу прижимали, а затем, как бы отчаявшись справиться, выдохнул все накопившееся внутри. Точно дух испустил. И все.
И страх перед смертью тут же отпустил. И боль отпустила.
И заглянул тогда Шарагин в свои же пустые, как вычерпанный колодец, глаза, мертвые глаза. И сквозь лица бойцов потянулся он к небу, что раскрыло над миром бездонно-голубую пасть, как если бы задумало проглотить его. Все желания и все надежды отныне устремились в беспредельность небосвода.
Он собрался, он, наконец, готов был расстаться с земными мытарствами, он осознал, что, быть может, зря цеплялся за жизнь, он уже почти совсем ничего не боялся, он сам вызвался уйти, утонуть в обволакивающих земной шар небесных просторах.
Дальше было море.
Кровь слизывали мухи, изумрудные, жирные, назойливые мухи бесновались над мертвым телом старшего лейтенанта Шарагина, нахально шлепались на лицо, ползали по глазам, губам, наслаждаясь еще исходящей от него теплотой; гадко было все это видеть, но отогнать их он был не в состоянии, лишь смотрел подавлено и печально на собственную участь, на себя же, лежащего, смотрел как бы с боку; жужжанье мух усиливалось, и если раньше он как-то различал отдаленные выстрелы и крики людей, то вскоре притихли и исчезли совсем эти звуки, и ничего уже кроме жужжанья мух и темноты не ощущал он больше.
Высветилось с необыкновенной ясностью неотвратимое: нескончаемые предсмертные галлюцинации скоро закончатся, и тогда боль уйдет насовсем, и страдания близких людей прекратятся, и сотрется все, что нарисовал он в последние минуты перед смертью в воображении.