Ветер, прежде смирный, вдруг, ни с того, ни с сего осерчал, набросился на клён, принялся дёргать его за редкие рыжие патлы. На лысину поэта Неудалова (маленькая проплешина на темечке, при жизни приносящая большие огорчения) упала первая, холодная и мокрая, капля. Поэт попытался вспомнить свои стихи, которые читал на похоронах стихотворец Солоненко — про октябрь, — но у него ничего не получилось. Стихи остались в
— Ты идешь? — отвлёк его от размышлений кот. — Дождь начинается.
— А? — встрепенулся поэт. — Куда?
— Вперёд.
— Не знаю. А надо?
— Ты хочешь остаться здесь навсегда и оплакивать своё тело?
— Хм… Октябрь, ты же… Ты не простой кот?
— Простых котов не бывает.
— Я это всегда знал. Ты будешь
— К сожалению.
— Я уже люблю тебя.
— Наверное, в этом месте я должен замурлыкать и потереться о твою ногу.
— Интересно, который час? — поёжился Неудалов, хмурясь на небо.
— Да никоторый, — отозвался Октябрь. — Нет никаких часов.
— Вообще? И лет?
— Привыкай. Идёшь?
А из Неудалова, под влиянием минуты, вдруг полез экспромт — настолько сильны были, всё же, рефлексы прошлой жизни:
— В никотором часу никогда не бывалого года я сидел на погосте, у края могилы своей… — начал он.
— Это не погост, — дёрнув хвостом и морщась, перебил кот. — Это городское кладбище номер один, имени Ленина.
— Какая проза! — поморщился поэт. — Сразу видно: не поэтическая ты натура, Октябрь.
— А ты ещё не наигрался…
Поминки в кафе на улице Свердлова подходили к концу. Редактор Негодяев заперся с нетрезвой Эллочкой в помещении, где уборщица хранила швабры и вёдра, и пытался изменить жене. Но в помещении было слишком тесно, а вёдра то и дело попадались под ноги и гремели. Последний рассказ изгоя Стародубцева был осуждён и единогласно признан бездарной ахинеей. Поэт Солоненко уже не читал стихов — он уснул в гардеробе. Остальные пели "Ой мороз" и страшно фальшивили.
Дождь разошёлся. Он сердито промчался по щербатому асфальту, наиграл на зонтах редких прохожих неразборчивую дробь, окатил невезучих, оказавшихся на улице без крыши над головой, и завис над городом непроглядным серым маревом.
По кладбищу шли рядом поэт и кот.
— Кем думаешь стать в новой жизни? — поинтересовался Октябрь.
— А это надо? Кем-то стать?
— Ну — у… Не знаю.
— Тогда — поэтом, наверное.
— Кхм… А ст
— Нет, пожалуй.
Когда они подошли к окраинам кладбища, где в тесном беспорядке стояли покосившиеся кресты и звёзды давно заброшенных могил, дождь неожиданно кончился, и разом, — как будто выглянуло из-за угла, — явилось солнце. Над притихшей мокрой рощей вдруг выгнула спину, фыркая и мурлыча, разномастная кошка — радуга.
Где-то затосковали, глядя на эту прозрачную, последнюю в этом году красоту, охотники. Где-то подслеповатый крот корпел над фуфайкой для зайца. Где-то звонарь Жак потирал ушибленный лоб. Где-то поэты торопливо очиняли перья и призывали муз.
— Хотя… — прошептал Неудалов, глядя на пояс Господень. — Хотя, ты знаешь, Октябрь, ст
В свете солипсизма, в тени акации
И сотворил Бог борщ. И увидел он, что это хорошо. И сотворил Бог водку. И узрел, что это тоже хорошо, но плохо. И был вечер, и было утро, день субботний. И в мире по — прежнему нет совершенства, а совершенство никак не примирится с самим собой.
"Да, нет в мире совершенства!" — вздыхает Бог.
Он скучает по Адаму. Он с улыбкой вспоминает Еву. И до сих пор не может простить Сатане. Укоряет себя в злопамятстве, но ничего не может с собой поделать.
С тех пор, как Бог ушёл по — английски и остался бесконечно един в своём триединстве, он прочувствовал вкус чревоугодия и из садовника превратился в повара. Когда на печи бурлит почти готовый борщ, и посвистывает чайник, в мир нисходит благодать, неутолимая как время и бесконечная, как океанский прибой.
Режется аппетитно похрустывающий корочкой пшеничный хлеб, приносится из ледника полуштоф. На блюдо выкладываются свиные уши и сало, ставится на стол баварская горчица и хреновина. У окна, в корзинке, сизовеют боками инжиры, гроздится виноград, рыжо улыбаются мандарины (вот только яблоки Бог так и не приучил себя есть). На этажерке рядом дожидаются чая пряники, сливовый мармелад и кулич.
По воскресеньям Бог ходит к ксёндзу Якову и получает у него индульгенцию в счёт будущего недельного праздника живота. Яков не говорит Богу, что индульгенции не в его компетенции, и старательно, красивым почерком, хоть и с ошибками, заполняет вычурным текстом лист, выдернутый из тетради в клетку. У Бога уже много таких листков, он с удовольствием показывает их ангелам. Ангелы иронически усмехаются и качают головами. Их заботит только величие Бога — ни его отчаянный юмор, ни его жалостливость им не понятны.