Первым голливудским магнатам — а они чуть ли не все евреи — приходилось несладко. Раввин Эдгар Ф. Магнин, семьдесят лет надзиравший за духовной жизнью ешивы Беверли-Хиллз — места, где «Вэрайэти»[199] имел больший вес, чем Талмуд, а за тайными откровениями чаще обращались не к Раши[200], а к Луэлле Парсонс[201], — однажды сказал: «Эти мужчины зарабатывали огромные деньги, но все равно ощущали себя горсткой Богом проклятых евреев… Секс со смазливыми гойками давал им, пусть всего на несколько минут, возможность думать: „И я наполовину гой“. Неудивительно, что из прекрасных, как богини, шике они делали себе кумиров». Одна из них, Мэри Пикфорд, так никогда и не позволила своему мужу Дугласу Фэрбенксу забыть о его еврейском происхождении. Случись ему вступиться за кого-либо из киномагнатов, она тут же его осаживала: «Это в тебе говорит еврей». А Голдвина звала Шейлоком[202].
«Выскочки»-магнаты не только англизировали свои имена. Жена одного из них, по словам Берга, чтобы осветлить волосы своей дочери, мыла их смесью лимона и яиц, а кожу терла хлоркой. У второй, долгоиграющей, жены Голдвина, Фрэнсис Говард, стройной рыжеволосой уроженки Небраски и римской католички, мать была настолько рафинированной, что не могла даже произнести слово «еврей». А говорила: «Уроженцы Востока». Фрэнсис покрикивала на разбушевавшегося супруга на идише: «Шмуэль, швейг!» («Цыц!»). Единственного их сына она крестила, а когда в 1938 году выяснилось, что в глазах всего остального мира она — еврейка, была, если верить Сэму Голдвину-младшему, мягко говоря, обескуражена[203].
Потом, в 1940 году, Джозеф П. Кеннеди, вернувшийся живым после лондонского блица, обрушился за обедом на полсотни негласных голливудских воротил, среди которых был и Голдвин.
— Хватит уже снимать антифашистские картины, — заявил он, — и выпячивать на экране «хороших простых парней» в пику «плохим диктаторам».
Магнатам бы схватить что потяжелее да стукнуть Кеннеди по голове, а они молча сидели и слушали. Кеннеди меж тем договорился до того, что вообще войну развязали евреи. Однако, по его наблюдениям, Гитлер любит смотреть фильмы и, вероятно, разрешит Америке продолжать их снимать, «надо только убрать из титров эти еврейские фамилии».
С другой стороны, еврейство давало свои преимущества. Не имея доступа в самые привилегированные клубы Лос-Анджелеса, магнаты основали собственный — Хиллкрест и вскоре начали качать деньги из полей для гольфа. Через много лет Голдвин покинет это укромное сборище и станет во главе Объединенного еврейского благотворительного фонда. Он был рьяным сторонником Израиля, но, когда Эдвард Г. Робинсон[204] обратился к нему за помощью в создании израильской киноиндустрии, пришел в замешательство.
— Бог мой, — сказал он, — от еврейских жуликов и в Голливуде-то не продохнуть.
Возможно, он имел в виду пресловутого Гарри Кона, владельца «Коламбии пикчерз». После смерти Кона в 1958 году кто-то из прихожан синагоги на Уилшир-бульваре[205] попросил раввина Магнина сказать об усопшем что-нибудь хорошее. Раввин задумался и наконец произнес: «Он умер».
Ох уж этот Голливуд.
Посетив в 1927 году премьерный показ первой звуковой кинокартины «Певец джаза», Фрэнсис Голдвин назвала этот вечер «главным событием в истории культуры с тех пор, как Мартин Лютер прибил к двери церкви свои тезисы». Что ж, у каждого своя точка зрения, только с этой оказались не видны такие культурные букашки, как Эйнштейн, царапающий в своем блокноте Е = mс2, Фрейд, размышляющий над нашими сновидениями, и Маркс, зарабатывающий себе в Британском музее геморрой, за который мы с вами до сих пор расплачиваемся.
Э. Скотт Берг щедро пересыпал свою биографию голдвинизмами. Да, с топотом выбегая с одного из продюсерских собраний, Сэмюэл действительно крикнул: «Включите меня в список исключенных!» Вспоминая о чудовищной финансовой яме, заявил: «Я был на грани сиротства». Он хотел снимать вестерн «О-го-го!»[206] в Аризоне, так как, «когда понадобятся индейцы, их можно будет взять прямо на месте из резервуара». А в пылу ссоры с Джоэлом Маккри[207] на картине «Эти трое» высказался: «С вами, звездами, у меня хлопот больше, чем у Муссолини — с Утопией»[208]. Гершвина и Джорджа Баланчина, приглашенных к нему домой на совещание, он встретил в халате, крикнув им с лестницы: «Парни, подождите, я сейчас спущусь. И тогда мы обсудим все интимности». Услышав от редактора сценарного отдела студии о том, что «Лисички»[209] — весьма стоящая пьеса, он выпалил: «Плевать, сколько она стоит. Покупайте!» А однажды пригласил кого-то к себе домой посмотреть его «Тужур-Лотрека».