Главный соколятник, с черной птицей, накрытой колпачком, на плече, подвел к повозке иссиня-черного, как ласточкино крыло, коня — тот весь прямо лоснился, каждая жилочка в нем трепетала. С холки свисала шелковая бахрома, широкая грудь карабаира в золоченых тесемках, удила тоже золоченые, и конь нетерпеливо грыз их и бил копытом по земле.
Султан оперся руками на обе луки крепкого седла, покрытого бесценно дорогим мягким ковриком. Закрыв глаза, он постоял так, что-то шепча, а затем, оттолкнув Абул Хасанака, взявшегося было помочь повелителю, резким движением тела перемахнул с повозки прямо в седло.
— О всемогущий аллах! — воскликнул поэт Унсури, воздев свои женственно белые руки, как для молитвы. О аллах милостивый, никогда не скупился ты проявлять благосклонность к радетелю истинной веры!.. О повелитель! Вы будто юноша. Пусть и ныне исполняются все надежды ваши, пусть будет удачной охота, и да поможет вам дух вашего достопочтенного отца. Аминь!
— Аминь! — прошептал и султан уже с седла, молитвенно сложив руки. Натянул поводья, удерживая коня. Рукавом чекменя вытер нежданно проступившие слезы, легонько стегнул потом плетью своего карабаира — и благородный туркменец нетерпеливо скакнул, высоко подбросив передние ноги, и с места, как птица, полетел.
Иные из охотников-слуг хотели было пуститься за султаном, но услыхали, как крикнул Абул Хасанак: «Не надо! Стойте!» — и сдержали коней.
Султан быстро отдалялся от сопровождения. В белом чекмене, в белом колпаке с черной оторочкой, он был похож на большого белого ворона, который почему-то вцепился намертво в спину карабаира, и чем дальше отдалялся всадник, тем большим становилось сходство…
Абул Хасанак с повозки смотрел вслед, едва дыша.
Вот карабаир миновал один высокий вяз, вот рядом — другой, вот приближается к густому кустарнику. О, появились из кустов две тени, одна побольше, другая поменьше, появились и стали быстро удаляться.
— Газель! — Абул Хасанак чуть не захлебнулся от чувств.
— Слава богу! Газель, и еще с детенышем!
Поэт Унсури сполз с повозки, опустился на колени, поцеловал землю.
— Это — доброе знамение! Слава всевышнему! Мольба нашего благодетеля дошла до аллаха!
Карабаир настиг одну из двух беглянок. «Белый ворон» на полном скаку наклонился с седла, схватил легконогую (видно, молоденькую, — промелькнуло у Абул Хасанака) газель, завалил ее на седло перед собой, но тут же наклонился на другую сторону и опустил животное, притормозив ход карабаира, потом повернул его и не спеша потрусил к своей свите.
Абул Хасанак соскочил с повозки, пустил коня навстречу султану.
«О судьба! Неужели все сбылось, как я задумал? Кажется, даже лучше, чем задумал, и прошло все легче, чем я предполагал! Неужели благодетель султан и после этого будет ставить меня ниже Али Гариба? Нет, пусть отберет у этого хитрого толстяка должность главного визиря, пусть отберет… Есть более достойные на эту должность, есть…»
Султан спокойно подъехал.
Спокойно? Нет. Он был растроган. Слезы лились по вялым, обтянутым желтой кожей щекам и по редкой седой бороде. Султан Махмуд не чувствовал, что плачет. А если и чувствовал, подумал Хасанак, то — дивное диво! — не скрывает слез. И эти слезы еще больше подхлестнули надежды Хасанака, сердце его билось восторженно-гулко.
А поэт Унсури, увидев повелителя правоверных залитого слезами радости, сам зарыдал:
— Слава аллаху! Это добрый знак небес, повелитель! Знамение удачи!
Султан жестом руки, на которую еще была надета петля плетки, повернулся к Хасанаку, остановил его и прочих от восторгов и пожеланий.
— Мой преданный, мой самый близкий… Сейчас же пошлите гонца к Али Гарибу! Надо отметить доброе знамение, которое ниспослал нам милостивый аллах. В ближайшие дни раздайте на «Большом кладбище» милостыню нищим и сиротам. Заколите сорок быков, сорок верблюдов, сорок кобылиц, сорок баранов, наварите плова из сорока батманов[62] риса… А сейчас всем им… — он показал на охотников, не осмелившихся подойти поближе, — всем верным моим слугам наденьте новые чапаны. И — давайте-ка попируем на славу!
«Мой преданный, самый близкий…» Так сказал повелитель? Абул Хасанак почувствовал, как стало ему трудно дышать: он еще ниже склонил голову, боясь выдать себя, свою радость, ожидание дальнейших милостей.
Начали пировать в полдень, когда солнце сравнялось со снежными вершинами гор. Всем охотникам надели чапаны, на поэта Унсури накинули парчовый, а на Абул Хасанака златотканый халат.