Вон оно что: он покоился не в паланкине, а на ложе в повозке, повозка же стояла не у знакомого вяза, а на высоком холме возле двух сросшихся чинар. Дождь стих. Солнце краем своего диска уже легло на снежную цепь вершин, и в его теплых лучах радужно переливались хрустальные капельки влаги на листьях чинар.
Султан с удивлением осмотрелся. Ни в повозке, ни рядом не было ни Абул Хасанака, ни Унсури. Музыка и песни постепенно стихали, отодвигались куда-то: наконец, раза два сиротливо прозвенел танбур, а там и он смолк.
— Если султан Махмуд Ибн Сабуктегин — повелитель государства, то я тоже повелитель, Маликул шараб — повелитель виноделов и выпивох!
— Ишь какой отыскался султан! — неожиданно раздался голос Абул Хасанака. — Убирайся-ка отсюда, глупец, пока цел. Иначе прикажу слугам связать тебе руки и ноги и повесить на этой чинаре!
— И такого спесивого человека с таким ничтожным умом взял себе в визири всемогущий султан Махмуд? Ай-яй-яй… Ты-то и есть глупец. Если кто и сможет повесить Маликула шараба, то только сам покровитель правоверных!
«Кутлуг-каддам!» — молнией вспыхнуло имя в сознании Махмуда. Самый близкий наперсник детства и юности! Дни и ночи на берегу Афшан-сая проводили они вместе когда-то: боролись, стреляли из луков, устраивали скачки и охоту.
Теплая, как солнечный луч, струя благодарной памяти окатила сердце старика, — да, ничего не поделаешь, нынче старика Махмуда. Он приподнял с подушки голову, вслушиваясь в спор, потом решительно раздернул шелковые занавески.
Неподалеку от повозки, оказывается, препирался с поэтом Унсури и Абул Хасанаком какой-то человек, похож он был на отшельника: старый треух конусом на голове, на плечах заношенный донельзя чекмень, зарос бородой, грива волос давно не чесана. Он стоял так, будто не пускал приближенных султана пройти по тропке вниз, а в стороне от тропки, под двумя чинарами, сидели какие-то люди, видно, музыканты. На скатерти, постеленной в центре образуемого ими круга, царил большой кувшин. Люди эти, держа в руках кто гиджак, кто сетар, кто най, с интересом следили за словесной битвой между оборванцем и Абул Хасанаком перебранка доставляла всем им большое удовольствие, их чумазые лица расплывались в улыбках.
Странное озорство вдруг пробудилось в султане от этого зрелища: поднялся в повозке так, что его заметили:
— Эй, кто там осмелился перечить всемогущему повелителю пьяниц? Эй, Кутлуг-каддам! Я-то думал, ты давным-давно наслаждаешься в раю, а ты, вижу, до сих пор суетишься в сем бренном мире!
Все оторопели. Один Маликул шараб не растерялся. Всей пятерней провел по заросшему волосами лицу, лукаво огрызнулся:
— Увы, повелитель, райские сады предназначены не для таких, как мы, не для нищих и голодных. Они — для благословенных султанов! А раз так, чего ж нам торопиться в мир нетленный? Беднякам уж лучше бродить по грешной земле, а сильным мира сего спешить в благословенный рай. Ну да зачем спорить? Сегодня ведь начало навруза[64]! Пожалуйте к нашему бедному дастархану, сиятельный!
«Начало навруза! Милостивый аллах, а я и забыл про это… Но, значит, тем паче неспроста нынешнее знамение судьбы». Озорное чувство разыгрывалось в душе все сильнее.
— Маликул шараб! А ну-ка, налей чашу своего прославленного вина!
Маликул шараб повернулся к сидящим под чинарой, крикнул: «Эй, Бобо Сетари, налей султану!» И, подмигивая, весело пропел:
Некто из-под чинары хмельно провозгласил:
— Да благословит аллах Маликула шараба за щедрость!
И тут же один за другим заиграли най, сетары, гиджаки, и звуки их соединились красиво, ласково и весело.
Маликулу шарабу протянули полную чашу, он с достоинством взял ее и тут же, все еще озоруя, приплясывая, понес султану:
Унсури неожиданно быстро подбежал к султану, опустился на колени, пачкая одежду о мокрую траву, поцеловал подол султанского халата:
— О повелитель, не слушайте этого нечестивца! В такой светлый день, когда ангелы благословили вас добрым знамением, не слушайте его!
Тут Абул Хасанак встрепенулся:
— Справедливые слова, солнце нашего неба!.. Опасное время, опасные места. Тут, в горах, свил гнездо нечестивый имам Исмаил Гази.