Видимо, он хотел стукнуть по столу кружкой, но не смог, а просто поставил ее на край и вышел. Он вышел, не заметив в прихожей жены, и очень быстро побежал в сторону дома. Если бы Хорст долго и убедительно взывал к совести односельчан, это не смогло бы произвести такого впечатления, как короткое «Эх вы!», сказанное с такой энергией, что смысл, как пуля, пробил сердце каждого. Элизабет видела это из-за занавески. Она хорошо знала своих односельчан и умела читать в их душах. Их души дрогнули все разом. Люди поняли, что никогда не удастся им переложить собственную вину на кого бы то ни было. Поняли, но было поздно.
Для Элизабет и ее мужа теперь уже ничего нельзя было изменить. Из деревни нужно было уезжать.
Переезд в город Элизабет перенесла на удивление легко. Страх перед таким серьезным сломом жизни как-то растворился в хлопотах. Дом, в котором родились Элизабет, ее мать, дед, прадед и все предыдущие поколения, пришлось продать за бесценок. Посторонних покупателей не нашлось, а своим попросту нечем было платить. Элизабет знала, что уезжает навсегда, что больше никогда не приедет сюда, не увидит этих скал, водопадов, не услышит завороженной тишины леса, не почувствует запаха лугов. Но она не плакала. Все ее чувства как будто окаменели. Так бывает, когда человеку нужно совершить какой-то отчаянный шаг и, чтобы не умереть, он перестает чувствовать. При этом мысли в голове Элизабет оставались холодными и ясными, как звезды. Даже по прошествии многих лет она могла с невероятной точностью поминутно вспомнить каждый свой шаг, предшествовавший ее отъезду. Видимо, потому, что эти шаги были самыми решающими.
До сих пор жизнь Элизабет складывалась в предложенных обстоятельствах, то есть так, как если бы кто-то невидимой рукой набросал общий план, которому ей предстояло неуклонно следовать, и все. Личная инициатива была минимальной — от и до. И вдруг все изменилось; завершилось движение по проторенной дорожке, исчезли вехи, опознавательные столбы. И мир, в который вступала Элизабет, казался безжизненным и пустым. Понадобилось много лет, прежде чем из этого хаоса стали проступать какие-то люди, улицы, в которых можно было найти отражение себя, а значит, полюбить их. Все эти годы Элизабет отчаянно пыталась найти отклик в большом безликом городе. Она устроилась на работу кассиршей в огромный супермаркет, где мимо нее бесконечным потоком шли люди. Элизабет не видела их лиц, а видела только руки, которые отсчитывали денежные купюры, совали в автомат пластиковые карты и исчезали навсегда, не оставляя никакого следа. И Элизабет казалось, что все они только притворяются людьми, так же, как парк за окном притворяется лесом, а городские голуби — птицами.
Шли годы. Хорст на работу так и не устроился. Как инвалид войны, он получал небольшое пособие, и это было его единственной лептой, которую он вносил в семейный бюджет. Элизабет относилась к бездействию мужа со смирением. Она любила его по-прежнему и понимала, что слишком много испытаний выпало на его долю. Хорст с ними попросту не справился. Он перенес ужас войны, лагерь, потерю руки, а предательство соседей, людей, с которыми делил хлеб, перенести не смог. Тогда, в кабачке, чтобы защитить жену, он собрал свои последние силы и сжег их в одно мгновение. Он перегорел, как электрическая лампочка, накалившаяся до крайнего предела, и теперь жил погасший и безразличный ко всему, даже к собственному сыну.
Между тем сын рос независимым и сильным. Он мало интересовался жизнью родителей. Вся его энергия была устремлена в будущее, туда, в отрыв от мутного времени, в котором протекала юность старшего поколения. Об этом времени он знал немногое: в школе подробности умалчивались. Но и этого немногого было достаточно, чтобы поглядывать на безрукого отца и изработавшуюся до одури мать сверху вниз. Он был чист и не имел никакого отношения к ошибкам родителей. Во всяком случае, ему очень хотелось так думать.
Однажды, незадолго до окончания школы, в классе появился новый учитель истории. Он был стар, согнут к земле и очень удручен жизнью. Своих учеников он не то чтобы не любил, а относился к ним с какой-то брезгливостью, как к существам, еще не доросшим до звания человека. Каким способом он добивался внимания гимназистов, было непонятно. Он на них даже не смотрел. Его голова свисала на тонкой шее так низко, что казалось, будто он носом упирается в стол. И говорил он этим же самым носом, как человек, страдающий хроническим насморком. Но была в нем какая-то внутренняя сила, что-то такое, что уводило внимание слушателей от внешних недостатков и заставляло сосредоточенно прислушиваться к каждому его слову.