30 марта 1896 года на допросе, который вели жандармский подполковник Филатьев и уже упоминавшийся Кичин, Ульянов показал: «В квартирах рабочих на Васильевском острове, за Невской и Нарвской заставами я не бывал. Относительно предъявленных мне рукописей… отобранных, по словам лиц, производящих допрос, у Анатолия Ванеева, – объясняю, что они писаны моей рукой. Фактических объяснений о рукописях я представить не могу»309
.На допросе 7 мая, проводившемся теми же лицами, Владимир Ильич ответил: «К показанию своему от 30 марта сего года я добавить ничего не могу. Относительно же свертка, в котором, по словам лица, производящего допрос, оказались предъявленные мне на предыдущем допросе мои рукописи, я ничего сказать не могу. По поводу сделанного мне указания на имеющиеся против меня свидетельские показания – объясняю, что не могу дать объяснений по существу вследствие того, что мне не указаны показывающие против меня лица»310
.Однако ситуация вскоре осложнилась. Кичин оказался достаточно тонким психологом. И если со «стариками» и старыми рабочими-кружковцами он так ничего и не добился, то долгие беседы с молодым вожаком путиловцев Борисом Зиновьевым оказались более эффективными. А попался он, как полагает Мартов, «на удочку политического тщеславия»311
.Кичин не скупился на лесть, изумлялся его талантам, интеллектуальному развитию и просил лишь об одном: прояснить, ради каких целей путается с интеллигентами столь выдающийся пролетарский лидер. В конце концов, Зиновьев «раскололся». Сначала он говорил лишь о положении рабочего класса и задачах движения. Потом стал рассказывать о том, как участвовал в проведении стачек. Затем – как осуществлялась агитационная работа и как для помощи движению он «использовал» интеллигентов. Борис не был ни предателем, ни провокатором. Но его искренность и разговорчивость со столь опытными следователями сыграли весьма плохую роль.
«Как бы то ни было, – пишет Мартов, – а результатом этой “партизанской” политики, как ее после, – защищая, – назвал сам Зиновьев, явилось то, что его признание встреч с нами на собраниях разрушало всю нашу систему защиты, построенную на упорном отрицании фактов, добытых шпионской слежкой или оговорами предателей».
Все это потребовало нового сговора и точной координации показаний, благо связь между заключенными уже была налажена. Перестукивание по элементарной тюремной азбуке через несколько камер или этажей, которое они практиковали в первые дни после ареста, многого дать не могло и исключало сколько-нибудь серьезные сюжеты. Важную роль в передаче необходимой информации стали играть общие часовые свидания. В отличие от личных свиданий, где жандарм присутствовал постоянно, на общих «можно было сказать гораздо больше: надзиратель полагался один на ряд клеток, и говорить можно было свободнее. Мы пользовались с братом, – пишет Анна Ильинична, – псевдонимами, о которых условливались в шифрованных письмах… Пользовались, конечно, вовсю иностранными словами, которые вплетали в русскую речь».
После первых свиданий она стала передавать необходимую информацию родным и «невестам», приходившим к другим заключенным, и договаривалась с ними о том, какую книгу необходимо попросить товарищам в тюремной библиотеке. На страницах этой книги малозаметными точками отмечались буквы, из которых и складывалось послание. Именно так Ульянов переписывался с Кржижановским и Старковым, послал ободряющую записку Сильвину.
Что же касается связи с волей, то помимо «отточенных» книг, возвращаемых по четвергам в библиотеку, в ход пошла и самая простая тайнопись. «Конечно, – пишет Анна Ильинична, – никаких химических реактивов в тюрьме получить было нельзя. Но Владимир Ильич вспомнил, как рассказывал мне, одну детскую игру, показанную матерью: писать молоком, чтобы проявлять потом на свечке или лампе. Молоко он получал в тюрьме ежедневно. И вот он стал делать миниатюрные чернильницы из хлебного мякиша и, налив в них несколько капель молока, писать им меж строк жертвуемой для этого книги». Если же надзиратель заглядывал в «глазок», чернильница немедленно отправлялась в рот. Так что иной раз за писанием одного послания приходилось съедать их не менее полудюжины. В общем, «диетическое питание», не дающее до сих пор покоя «лениноедам», пригодилось. И на свидании Владимир Ильич, смеясь, говорил сестре: «Нет такой хитрости, которую нельзя было бы перехитрить»312
.Связь с волей ломала столь тщательно выстроенное жандармами одиночество и оказывала заключенным огромную моральную поддержку. Но от «воли» зависела и дальнейшая их судьба. Если бы организация продолжала действовать, то в какой-то мере с них можно было снять и обвинение в руководстве ею. Социал-демократы, уцелевшие после первых арестов 9 декабря 1895 года, прекрасно понимали это. И уже 15 декабря в квартире какого-то дьякона на Аптекарском острове состоялось собрание, на которое пришли около двадцати человек313
.