Местоимением — злоупотребляли вокруг нещадно. Каждая кучка норовила говорить от имени всего Израиля; соседней кучке — воздуха не хотела оставить. В израильской (ивритской) политике число партий доходило при мне до 35-ти; в русской общине — в политике, в нравственной сфере, если брать шире, — их было еще больше. Разнобой неудивителен; наследие за плечами у всех было разное; большинству приходилось свое прошлое преодолевать, каждый делал это на свой лад; иным казалось, что только они правы. Отсюда — повальное . Жму руку тем, кто преодолел в себе русский язык. Восхищаюсь ими; но прошу оставить пятачок земли тем, для кого язык — не средство общения, а сердечная мышца. Собственно говоря, тут и просить нечего. Разве Михаил Хейфиц или Феликс Кандель не стали еврейскими писателями в Израиле, целиком оставаясь в русском культурном поле, не порывая с ним? Не обошлись ли они без крикливой местечковости Гутиной и Каганской? Да, они — и русские писатели. Только замоскворецкий патриотизм откажет им в этом. Две культуры оказались в выигрыше от нашего однобокого, чисто советского воспитания. В этом и состоит сила индивидуальности: уметь недостаток превратить в достоинство… В прошлом еврейство отвергало тех, кого занесло в чужие края. Русские (другие русские, не теперешние) на минуту сделались в XIX веке всемирно отзывчивы — но разве это не еврейское качество, разве у евреев оно не прослеживается ?
ДИСКУССИЯ
Тем как раз и поражал меня тель-авивский журнал : с одной стороны — серьезный и глубокий подход ко многому; культурный уровень — разительно выше среднего советского (что, впрочем, и не мудрено); одаренных авторов — масса; а с другой стороны — Вальпургиева ночь безвкусицы, местечковая узость. Отчего Александр Воронель не видит этого? Его книгой я восхищался еще в России; его статьи, прочитанные мною в Израиле, не испортили впечатления. Он — влиятельный член редколлегии журнала (что он фактический его владелец, я не понимал). Воспитанный ум, выверенный слог — и вдруг он поощряет эту свистопляску! Прошли годы, прежде чем я догадался, что ни мысль как таковая, ни, тем более, слог — сами по себе не представляли для Воронеля никакой ценности. Он оказался человеком идеи; той самой идеи.
Однако ж мою первую проверку на вшивость журнал выдержал. В его 38-м номере была затеяна дискуссия о советских евреях. Меня пригласили в ней участвовать — и дали на прочтение (на обсуждение) статью художника, члена редакционной коллегии Виктора Богуславского . Я резко возразил ему (, Двадцать два, 38, 1984), не сознавая, что иду не против одного из членов редакции, а против всего журнала и всего русского израильского истеблишмента, в первую очередь — против Воронеля. Это была моя первая (не считая стихов в ) публикация в Израиле.
«Читая статью В. Богуславского , я с печальным удовлетворением видел, как выпущенные им стрелы, одна за другой, ложатся в цель, и цель эта — я: один из ничего не понявших, один из "недостойных своего часа"…»
— так статья начиналась. «Недостойные», по Богуславскому — евреи, не выехавшие из СССР в начале 1970-х, когда это было просто. Они плохие. Всё многообразие судеб и характеров автор валил в одну кучу, всех мазал одним мирром; в человеке различал только форму носа. Это было смешно, пошло и глупо, но я — что было еще глупее — пытался показать неправоту Богуславского: я в ту пору верил в думающего читателя.
Невыносим был уже самый тон статьи Богуславского, патетический, высокопарный: «наше Восстание», «эпоха Восстания и Исхода». Это — про своих. Про оставшихся — иначе:
«Я помню их тогда, эту постоянную смесь самодовольства и страха — постоянный фон их существования, отмеченного непрерывным предательством самих себя. Это было отвратительно. Недаром я предпочел тогда, в 70-м, их обществу — тюрьму…»
Хорош сионист, предпочитающий плохим евреям хороших вертухаев и зэка! Но если остались такие плохие евреи, что о них рассуждать? Забыть — и делу конец.
Поносит Богуславский и евреев Запада,