«чьи национальные чувства были растревожены шестидневным триумфом… Они с восторгом стали бороться за советских евреев. Эта комфортабельная "борьба" — демонстрации, конференции, рауты, коктейли — приятно щекотала их национальные чувства, позволяя — без особых притом усилий — ощущать свою причастность к строительству Израиля, к сионизму…».
Я спрашивал: не лучше ли такая борьба, чем никакой? Большинство-то вообще ничего не делает. И не смешно ли от каждого требовать героизма? Богуславский — герой; он идет в тюрьму за народное дело; а вот этот американский буржуй — не герой; он дает на правое дело деньги. Человеку естественно делиться с ближним . Нельзя требовать от человека того, чего у него нет.
Уступку Кремля Богуславский объяснял «величественным восстанием еврейского духа», теперь поникшего.
«Это был неслыханной дерзости мятеж, терпеть коий система не могла — и сочла оптимальным избавиться от него, выбросив носителей мятежа за свои пределы. — Поймите: не "выпускали евреев", а — изгоняли мятежный дух».
Испугались, значит. Это кремлевские-то геронтократы! Не за канадскую пшеницу приоткрыли двери, а с испугу.
Наконец с фатальной неизбежностью поднимается в статье В. Богуславского и вопрос о тех, кто, выехав, не поехал в Израиль.
«Еврей, восставший, отделивший себя от системы, ощутивший себя свободным, видел свою свободу только в Израиле… Восставшие и обретшие право Исхода были субъектами и, как таковые, с советской действительностью были несовместимы, они пробили дыру в железном корпусе российской системы, обретя ореол субъектов истории…».
Зачем я возражал на всё это?! Слов не жалел, бедняга:
«Богуславский, пусть и в ореоле субъекта истории, несвободен от завистливой злобы по отношению к своим соплеменникам, которых он, как сор, выметает за дверь национальной жизни. Он не обрел свободы в Израиле, ибо свободный человек не бранится, не презирает… он отмежевывается от своего народа, советской и американской. Чего стоит одно только местоимение , вынесенное в заглавие!… Богуславский не понимает, что атмосфера в современной России предпогромная, не понимает вздорности своих славословий и проклятий , не видит двусмысленности своей позиции, — все это само по себе еще не беда. Хуже, что он ничего не помнит. Ни национальной истории, ни даже истории своей жизни в России. Но память — это совесть; и человек (или народ), не помнящий своего прошлого, не стеснен в своих и способен совершить страшные вещи…»
Редакция напечатала это и тем подтвердила в моих глазах, что свобода печати в Израиле — реальность; но симпатии моя позиция вызвать не могла.
Конечно, моё раздражение против Богуславского было чрезмерным, а пожалуй — и опрометчивым. В одном отношении он сильно опережал меня: он понимал, что в наше время печатному слову — грош цена, оттого и писал, как Бог на душу положит. (Снижение печатного слова подчеркивалось еще и оформлением журнала : шрифт — экономии ради — был такой мелкий, что журнал тяжело было читать… и он, журнал, даже не казался журналом.) Но я-то приехал из заповедника XIX века, из большевистской пущи с жупелом в уме; для меня печатное слово сразу в вечность отправлялось…