Данила отбивался в сторону. Нарта с дьявольским свистом и визгом, дрогнув, увлекла за собой собак и Ломаева.
— А-а-а! — потерялось в ночи.
Данилу потянуло в водоворот.
«Боже, помоги… Выберусь, золотую икону поставлю», — шептал Данила, уцепившись всеми силами за кромку льда. Он сорвал на ладонях кожу, на льду появились пятна крови, но боли не чувствовал.
Когда обессиленный, раскинув руки, лежал он на льду в нескольких шагах от полыньи, судорожная мысль о том, что он жив, заставила заплакать, потом застонать.
Проснулся он от жажды и силился подняться.
— Пи-и-ть…
Но точно валун навалили на грудь, сил нет.
— Пи-и-ть, — захрипел Анциферов.
— Зашевелился, — сказал ительмен, внимательно следивший за лицом Данилы, — воды надо дать.
Он зачерпнул берестяной плошкой из глиняного котла и, приподняв Данилу, влил в рот воды. Данила поморщился, облизнул губы и вновь заснул.
Двое старых ительменов живут в маленькой задымленной юрте. Живут одни — они отшельники, а их сродники занимают две больших теплых юрты, и в каждой много семей.
Тойон отвернулся от стариков — лишние рты.
«Зачем им юрта? — спрашивал он сродников. — Пусть идут в лес, как это делают все старые люди». Сродники слушали тойона, но стариков не трогали.
Вспыльчив тойон — да и на всем юге Камчатки один тойон строптивее другого. Гудит Камчатский нос, сталкиваются судьбы и желания людей, а единой твердой руки нет. Подчиниться первый никто не хочет, считает для себя обидой, что кто-то будет его принижать: ведь предки мало-мальски знатного тойона — великие воины.
В каждом племени есть легенда о воинах, покорявших огромные пространства. Сила всегда имеет поклонников. Но знают старики и другие легенды: о красавицах и смелых юношах, об орланах и огнедышащих горах, о влюбленных Камче и Атке, о Кутхиных батах. Да мало ли может рассказать у вечернего костра любой ительмен, когда на небе выступают звезды! Тогда он поет легенду, и пение прекрасно: в нем клекот орлана, и бег снежного барана, и тундра с одинокой нартой, и солнце, бродящее у горизонта, и поземка, нет лишь мороза.
— Пойду собачек посмотрю, — говорит Брюч. — Юколки подброшу.
Оставшийся — Лемшинга — дремлет у костра.
Над огнем сушатся торбаса и кухлянки рыжие, сделанные просто без прошивок и узоров на подоле и плечах. Нарядные кухлянки носит только тойон.
— Как Утты? — спрашивает Лемшинга Брюча.
— Лапы заживают.
— Ничего, он поднимется, он сильный. Пурга скоро убежит, спать уляжется.
— На охоту пойдем, — сказал Брюч и, стянув с ног торбаса, остался в тонких кожаных чулках до колен. Он снял со стены лук и стрелы, попробовал тетиву, покачал головой: ослабла тетива, натягивать придется. Внимательно, то поднося к глазам, то отстраняя, осмотрел стрелы, проверил, все ли костяные наконечники добротно прикручены ниткой из оленьей жилы. Осторожно были подвергнуты осмотру две стрелы с чехольчиками из кожи на наконечниках — отравленные, для войны.
— А вот и я, — послышался тоненький голосок, и старики улыбнулись.
Перед костром стояла низкорослая девушка в нарядной кухлянке.
— Я пришла вас проведать, — сказала она.
— Не говори так громко, — попросил Брюч.
— Кто это? — почти со страхом спросила девушка, увидев лежащего Данилу.
— Казак, — ответил Лемшинга, выговаривая почти по слогам непривычное русское слово, ворвавшееся лишь недавно в речь ительменов.
— Он спит, — добавил Брюч.
— Откуда он? — шепотом спросила девушка.
Страх исчез, осталось любопытство, и оно заставило ее на носках подойти к Даниле. Она увидела продолговатое лицо и черные волосы, падающие прядями на лоб. И ей захотелось сейчас, сию минуту дотронуться до бороды казака и погладить ее. Девушка даже собралась протянуть руку, но Брюч пробормотал:
— Отойди, не мешай ему спать.
Она вздохнула: такой пышной бороды нет ни у кого в острожке. Сородичи или выщипывают волоски, или отращивают бороды, редкие и тощие. Они любят свои бороды и холят их. У вечернего костра мужчины обычно рассаживаются в кружок и поглаживают бороды, ждут, кто заговорит первым. И вот кто-то протянет:
— Пурга будет, наверно.
Все вдруг заговорят и об охоте, и о соседях на реке Налычевон, и казацких острогах, и о том, что произошло на Тигиле или на Озерной, помянут — в который раз — бога Кутху, и кончится все пением старика Талача о прошедших временах и подвигах героев.
— Кто ты? — спросил тихо и удивленно Данила, когда открыл глаза и увидел склоненное над ним скуластое лицо и черные-черные раскосые глаза, внимательно смотревшие на него. — Кто ты? — спросил он вновь, когда девушка замотала головой — не понимает.
«Хороша, — подумал Данила. — Но где я?»
Он вспомнил Авачу, пургу, сипение Ломаева «отцепи»…
Пальцы, смазанные жиром, ныли. Данила сморщился. Девушка положила ему на лоб руку, и он вздрогнул.
— Как тебя зовут? — спросил он тогда по-ительменски.
— Кайручь.
— Ты с кем живешь?
— С отцом, двумя братьями и сестрой.
— А в этой юрте?
— Старики. Брюч и Лемшинга. Они добрые.
— Где они?
— Пошли на охоту. К вечеру вернутся.
Думала Кайручь, слушая незнакомого русского: