И опять Сысой завирал про то, как поил и кормил его генерал, прося жениться на дочери.
Сысой хохотал, но добровольцы не улыбались. Лишь один заметил:
— Если все до кучи сложить, то выходит, что ты всю жизнь ел и пил чужое.
— Уметь надо.
— Умеешь. Видали. Мастер по барахлишку.
Устав от похвальбы, Сысой перекидывался на Конопихина, распекал его:
— Евсей, теперь, поди, женка родила. Как думаешь, сына или дочку? Сына! Нам вояка нужен. Эх, на крестины бы… Магарыч, брат, с тебя.
Черный в лице, с потухшими глазами, поседевший за последние дни, Конопихин молчал.
Упал снег — жесткий, нетающий. Он скрыл желтую хилую траву, оголил до листочка кусты и сады у берегов речек. Негде было укрыться от глаза людского — далеко теперь и в день и в ночь видны были конники-кулагинцы.
Потянуло знобким холодом. Хуторяне шашками жали у берегов застарелый камыш, жгли его, обогреваясь в глубоких ярах, в глухих слободах. Спали в стогах соломы, в брошенных погребах, а по утрам стали недосчитываться своих добровольцев. Первыми ушли ночью из отряда братья Фома и Мишка. Кулагин бесновался, грозил расстрелом: «Предатели! Сволочи! Вернемся — обоих к стенке!» Изнуренные, оборванные казаки не глядели в глаза один другому, боясь выдать свои тайные намерения.
Лишь не унывал Сысой Шутов — не было того хуторка или слободки, где бы он не разжился куском хлеба, сумкою ячменя или пшеницы. Украденным или выпрошенным делился с Кулагиным, а что не влезало в переметную сумку, отдавал Назарьеву.
Поучал:
— Ты не будь девкою красною. Видишь кусок — бери. Приглядел стеганку или шубейку — тяни. Мы — фронтовики. А Дмитрия — найдем, чую, рядом он где-то.
Завернули как-то в глухой хуторок, — обросшие, оборванные. Спешились. Сысой прыгнул в крайний двор, ловко сбил прикладом замок на амбарчике, начал выгребать из закрома пшеницу. На проулке его поджидали верховые. Выскочила на крыльцо хозяйка — растрепанная, исхудалая. За нею — бледные полуголые ребятишки. Они, окаменелые, глядели на Сысоя и молчали. Дети вцепились в подол матери. Боль, страх были в их круглых голодных глазах. Сысой не взглянул на хозяйку, сиганул с оклунком через плетень.
Поскакали.
— Молчит. Ну, будто язык у нее отнялся, — удивился и пожалел кто-то.
— Может, думает, что мы — карательный отряд. Боится, — попробовал как-то оправдаться Сысой. — А что? А может, мы и есть карательный, а?
— Нет. Ты нас туда не записывай.
— Про нас думают, что бандиты мы что ни на есть, — злясь на себя и на своих однокашников, сказал Конопихин.
— Армия решает судьбу родины, — влез в тихий разговор Кулагин. — Ей все дозволено. — Подмигнул одобряюще Сысою Шутову.
Игнат оброс жесткой черной щетиной. Взгляд его стал тусклым и тяжелым. Усталый, полуголодный, он все еще крепился, но в минуты погони, пригибаясь к гриве коня, думал: «Или я не в ту компанию попал? Не воюем, а знаем одно — убегаем. И куда скачем?» Иногда он рывком взлетал в седло и чувствовал, как кружится голова. В такие минуты невольно припоминался спор дяди Акима с отцом о сытых и голодных, о лодырях и деловых людях. «Непонятно пока, кто из них прав», — заключал Назарьев, чтобы покончить с навязчивыми воспоминаниями. Казаки на привалах начали роптать: где она, эта Добровольческая армия? И есть ли такая? И может, красные ее на распыл пустили, а они на похороны поспешают. Там нужен поп с кадилом, а не казак с шашкою.
Домой из Верхне-Донского округа пробирались низовские казаки-дезертиры, больные, раненые. Разживались табаком, не боясь расправы, говорили:
— Воюют казачки. Но видно — конец скоро будет. На то запохожилось. Наелись войной люди. Сыты по горло. Всем осточертело. Ежели кому в новинку…
— Умнеть казаки начали. В Петрограде Четвертый донской полк к рабочим ушел.
Опираясь на самодельные костыли, палки, брели оборванные и голодные к своим хуторам и станицам. Сысой как-то, обозлясь, сказал:
— Идут домой, гады. А кто воевать будет? Вот пальну в спину этим дезертирикам.
— Не надо, — глухо и сердито проговорил Назарьев. — Нехай топают. Может, хоть они хлеб посеют.
На заре, вылезая из пахучей копны, Игнат оглядывал кусты, балки. Старался угадать — где же он, в каком краю? Далеко ли и в какой стороне родная станица!
То и дело стычки, выстрелы, близкий грохот пушок. Казалось, что вся Россия от мала до велика оседлала коней, припала к орудиям.
И когда уж оставалось совсем близко до фронта — две-три версты, — наткнулись хуторяне на сторожевой отряд красных. В мешке оказались. Уходить не было сил и некуда. Уже опустилось солнце, но разлитой багрово-кровавый закат еще полыхал в стороне над высоким бугром. Стало тихо, будто онемела степь.
Красные, казалось, поджидали хуторян — вывернулись из-за кургана неожиданно. На переднем верховом заблестела кожаная куртка, заалела красная наискосок полоса на кубанке. Никто в отряде красных не всполошился, не повернул и не поторопил коня. Верховые, как по команде, наклонились к гривам коней. Вот они, совсем близко. Горят на них ремни, звездочки на фуражках и шапках.
— Изготовиться… к бою! — всхрипнул Кулагин и выхватил шашку.