— Хорошо, значит, ровно в семь.
— Ровно в семь, — подтвердила Асмик.
В половине седьмого к ней пришла хорошенькая светлоглазая Ляля Шутова, ординатор отделения. Лялины глаза казались совершенно светлыми: в них стояли, не проливаясь, крупные слезы. Она вынула из сумочки два билета.
— Вот, — пролепетала Ляля. — Сегодня в консерватории «Реквием» Моцарта. И он меня ждет под Чайковским, а я…
Голос ее оборвался. Пальчиком осторожно она смахнула слезы, сперва с одного глаза, потом с другого.
— Кто тебя ждет? — спросила Асмик. — Сам Моцарт? Тот, который Амадей да еще Вольфганг?
— Вы все шутите, — несколько театрально произнесла Ляля.
— Ну что там еще? — уже серьезно спросила Асмик. — Дежурство?
Ляля кивнула. По левой щеке ее поползла одинокая слезинка.
Асмик сняла марлю с волос, и они мгновенно встали торчком, словно обрадовались, что вырвались из плена.
Лялины глаза просияли.
— Я знала, Асмик Арутюновна, вы не откажете мне…
Через минуту Ляля уже улыбалась и весело щебетала о том, как она любит «Реквием», он такой грустный и торжественный, и Виталий тоже любит «Реквием», и он ждет ее у памятника Чайковскому и думает, наверно, она уже не придет, а она тут как тут, и как же все хорошо получилось.
— Беги, — сказала Асмик. — Я буду к восьми…
Озабоченно покосилась на часы, а когда подняла глаза, Ляли уже не было, словно растворилась в воздухе.
— Теперь надо к Белорусскому, — сказала сама себе Асмик. — А оттуда в больницу.
Она сняла новое платье, надела вязаную кофточку и старую, блестевшую от долгой носки юбку.
Со вздохом облегчения освободила уши от клипсов.
Выйдя в коридор, постучала соседке.
— Эмма Сигизмундовна, если кто будет звонить — скажите, я в больнице на дежурстве.
Эмма Сигизмундовна приоткрыла дверь, скривила круглую кошачью мордочку.
— У вас что ни день — дежурство, дорогая моя, — пропела она. — А где же личная жизнь?
— Все впереди, — на ходу ответила Асмик и быстро сбежала с лестницы.
Туся ждала ее около старого входа в метро.
Завидев Асмик, она молча, укоризненно протянула ей руку, на которой блеснули часы: двадцать минут восьмого.
— Знаю, знаю, — отдуваясь, сказала Асмик. — Я прибежала сказать, что не пойду.
Туся изумленно уставилась на нее:
— Почему?
— Дежурю.
— Начинается, — сказала Туся.
— Вот так вот. — Асмик распахнула воротник пальто, ей было жарко. — Всем привет!
— Сумасшедшая, — сказала Туся. — Так ты только для этого и прибежала сюда?
— У тебя же нет телефона, — бросила через плечо Асмик и помчалась догонять троллейбус.
Спустя час она позвонила Михаилу Васильевичу, отцу Сережки.
— Ах, Асмик, — сказал он. — Креста на тебе нет.
— Что ж поделать, — виновато ответила она. — Дежурство…
А дежурство было и в самом деле беспокойным. В седьмой палате лежали три женщины после операции, всех троих оперировали примерно в одно время, и теперь, когда уже кончилось действие эфира, они громко стонали и все время звали к себе то дежурную сестру, то врача.
В четыре часа утра привезли молодую женщину с грудным ребенком. У женщины случился перекрут кисты, ее надо было срочно оперировать, а ребенок был пятимесячный, и женщина через силу покормила его, и ее отправили прямехонько в операционную, а ребенка в специальное отделение для детей.
Работала Асмик, как обычно, без спешки. Поверх белой марли, прикрывавшей лицо, сверкали ее глаза, и, повинуясь глазам Асмик, понимая каждый ее взгляд, операционная сестра быстро и точно подавала ей то скальпель, то кровоостанавливающие зажимы.
У молодой женщины было великолепное тело — белое, упругое, с превосходной мускулатурой, с хорошо развитым брюшным прессом: просто обидно было уродовать такой скульптурный живот продольным швом, и Асмик постаралась — сделала косметический шов, тонкий и ровный, который со временем станет совсем незаметным, — по Пфаненштилю.
Это заняло больше времени, зато когда-нибудь молодая женщина вспомнит ее добрым словом за такой шов…
Асмик стояла у раковины, сняв перчатки, мыла руки и напевала что-то веселое: сама собой была довольна.
В больнице про нее говорили: она умирает и выздоравливает с каждым своим больным. И сама Асмик считала — точнее не скажешь!
Она натянула сползшую простыню, провела холодной от умывания рукой по горячему лбу женщины.
Вот бедняга, надо же так, перекрут кисты, а тут еще корми ребенка!
В коридоре, у окна, лежала Фомичева, старая работница с шелкоткацкой фабрики, высохшая и желтая, словно ветка осенью.
Асмик присела на ее кровать, взяла в обе ладони легкую, как палочка, руку. Посмотрела в серые, полузакрытые глаза.
Грудь Фомичевой — на ней можно было пересчитать все ребра — тяжело вздымалась, в горле все время что-то клокотало.
Мимо пробежала сестра, бросила жалостно через плечо:
— Все еще мучается!
— Подожди, — остановила ее Асмик. — Дай понтапон.
Фомичева что-то пролепетала. Асмик склонилась низко к ее губам.
— Все, — услышала Асмик. — Все, все…
— Ничего не все, — сказала Асмик. — Тоже мне выдумала, все. Сейчас заснешь, долго будешь спать, а проснешься, мы тебе апельсин дадим. Хочешь апельсин?