Капитана Эверарда она увидела снова только в конце октября, и на этот раз — единственный из всех, когда обстоятельства оказались для них неодолимой помехой, — ей так и не удалось перекинуться с ним хотя бы двумя словами. Даже тут, у себя в клетке, она ощущала этот чудесный купающийся в золоте день: осенний солнечный луч неясною полосою протянулся по блестевшему полу и, поднимаясь выше, ярко пламенел на поставленных в ряд бутылках с красным сиропом. Работа шла вяло, и контора чаще всего пустовала; город, как они говорили в клетке, еще не проснулся, и само ощущение этого дня при более благоприятных обстоятельствах было бы окружено романтическим ореолом той осенней поры, на которую приходится день святого Мартина.[12] Клерк ушел обедать; сама она была занята инкассированием и, поглощенная этой работой, увидела, что капитан Эверард появился на минуту в конторе и что мистер Бактон успел уже им завладеть.
Он принес, как обычно, пять или шесть телеграмм; когда он заметил, что она его видит и взгляды их встретились, он поклонился ей и как-то беззвучно засмеялся — так, что в смехе этом она сумела прочесть что-то для себя новое: смехом этим он как бы каялся в своем недомыслии; он давал ей понять, что оказался недостаточно сообразительным, что под каким-нибудь предлогом непременно должен был подождать, пока она освободится. Мистер Бактон долго с ним занимался, а ее внимание было вскоре отвлечено другими посетителями; поэтому возникшее между ними в этот час свелось к одной полноте обоюдного молчания. Она уловила только, что он здоровался с ней, и успела поймать его брошенный на нее перед самым уходом взгляд. Скрытый в нем смысл сводился лишь к тому, что он с ней согласен: коль скоро они не могут решиться на откровенность друг с другом, им ни на что другое не должно решаться. Она это явно предпочитала; она могла быть такою же спокойной и равнодушной, как любая на ее месте, раз ничего другого не оставалось.
И однако, больше чем какая бы то ни было из их прежних встреч, эти считанные минуты поразили ее тем, что явили собой некий заметный шаг — и это случилось сразу, — оттого что теперь он определенно знал, что она готова для него сделать. Слова «что угодно, что угодно», произнесенные ею в Парке, перебегали теперь от нее к нему меж склоненных голов толпившихся в конторе людей. Все сложилось так, что им стало незачем прибегать к нелепым ухищрениям для того, чтобы сообщить что-то друг другу; прежняя их почтовая игра — с ее акцентами на вопросах и ответах и выплате сдачи — теперь, в свете их состоявшейся наконец встречи, выглядела довольно беспомощной попыткой. Все было так, как будто встретились они раз и навсегда, и встреча обрела несыханную власть над всем, что последовало за нею. Когда она вспоминала события этого вечера и то, как она уходила, словно для того, чтобы с ним навеки расстаться, слишком уж жалостной виделись и резкость ее, и этот решительный уход. Разве обоим им не запало в душу тогда что-то такое, что должно было длиться до конца жизни?
Надо признать, что, несмотря на эту отважно проведенную грань, известное раздражение после того, как он ушел, у нее все же осталось; чувство это очень скоро перенеслось на мистера Бактона, который, как только капитан Эверард удалился, уселся с его телеграммами за клопфер, препоручив ей всю остальную работу. Она, правда, знала, что у нее еще есть возможность, если только она захочет, увидать эти телеграммы в подшивке; и весь остаток дня в ней боролись два чувства — сожаление о потерянном и внове утверждавшее себя торжество. И возобладало над всем, причем так, как того почти никогда еще не бывало, желание сразу же выскочить из конторы, догнать этот осенний день, прежде чем он канет в вечность, и побежать в Парк, и, может быть, посидеть с ним там еще раз на скамейке. И долго еще, и неотступно ей чудилось, что, может быть, именно сейчас он пошел туда, и сидит, и ждет ее там. Сквозь тиканье клопфера она слышала, как он нетерпеливо разбрасывает тростью сухие осенние листья. Но почему же именно сейчас видение это овладело ею с такой силой, так ее потрясло? В этот день было даже время — от четырех до пяти часов, — когда она едва не плакала от отчаяния — и от счастья.