И передо мной замаячило усталое, небритое лицо этого летчика, каким в первый раз увидел я его на полевом аэродроме под Орлом, когда он приземлился после боя, в котором сбил два самолета. Увидел его большие черные, измученные глаза с красными, налитыми кровью белками. Услышал его хрипловатый глухой голос… Да какой же я литератор, если до сих пор не смог написать о таком человеке! Сегодня же, сейчас же засяду за стол и буду сидеть, пока с головой не влезу в этот материал. Ведь, слава богу, тетрадка, на обложке которой написано: «Дневник полетов 3-й эскадрильи», тут со мной, в Нюрнберге. К черту, все эти концерты и фильмы, которыми нас потчует в пресс-кемпе майор Дин. К черту, эти споры и пикирования с западными коллегами в гостиных фаберовского дворца. Пользы от них мало. К черту, и этот дневник, наверное, он никогда ни мне, ни кому-либо другому не пригодится. В нынешний век стенографии и фонозаписей потребность в летописцах Несторах миновала. Безнадежно устаревшая профессия.
По пути домой я пытался выпросить у Курта его летные впечатления, в частности, его ощущения, когда он, подбитый нашими истребителями, на горящем самолете тянул за линию фронта. Все эти мелочи, все движения души казались теперь необыкновенно ценными. Но толку из этих расспросов было мало. О бытовых и повседневных делах мы разговаривали с Куртом довольно бойко, но, как только речь выходит за пределы привычного круга, оказываемся в положении умных собак, которые понимать-то все понимают, а говорить не могут.
Добравшись до пресс-кемпа, я миновал дворец и пошел в парк. Здесь уже настоящая весна. Снега почти нет, так кое-где в ложбинках. Ребята, бродившие по парку утром, принесли несколько цветков синего и желтого крокуса. Ночью, разумеется, цветов не разглядишь, но, выбравшись из-под снега, шуршащая под ногами листва так дивно пахнет, старые деревья так славно шумят, когда теплый южный ветер трогает их лохматые головы, а свет луны, процеженный сквозь их крону, так симпатично сияет в лужицах, что хочется, задрав полы шинели, бежать без дороги куда-нибудь вперед.
Вернувшись к себе, рванул окно. На пол посыпалась высохшая замазка. Весенний воздух хлынул в затхлую атмосферу комнатенки. Не без опаски раскрыл папку с бумагой. Сверху все еще лежал лист с заглавием «Повесть о настоящем человеке», написанным несколько месяцев назад. Помню, споткнулся на том, что писать дальше — очерк? Повесть? Роман?… А, черт с ним, пусть пишется, что выйдет. Ветер задувал в комнату запах пробуждающейся земли. И как-то живо представился зимний лес в оттепельный день, лес, вековечная тишина которого потревожена упавшим самолетом. Летчик, втиснутый в мокрый, талый снег, лесные шумы… Стал писать. И пошло. Здорово пошло…
Сейчас на старом будильнике, который, наверное, когда-то поднимал на работу еще гросфатера Курта, три ночи. На столе семь исписанных страниц. Ни одного скомканного листа. Писалось почти без помарок. Писать бы и дальше, голова свежая, да ведь надо же хоть немножко поспать. Этот старый черт, будильник, все равно поднимет в семь.
Спокойной ночи, дорогой мой летчик! Мог ли я думать, когда мы с тобой беседовали в земляной норе под Орлом, под отдаленный грохот битвы на Курской дуге, где и в каких обстоятельствах приведется мне писать твою одиссею.
Кажется, говоря языком Остапа Ибрагимовича Бендера, лед тронулся, господа присяжные заседатели?
8. Их жаргон
В первые дни процесса нацистские бонзы обижались, что, обращаясь к ним, произносят слово «подсудимый». В разговорах между собой даже негодовали. Господин министр, господин рейхсмаршал, господин гроссадмирал — вот как надо было их величать. Теперь свыклись со словом «подсудимый» и не обижаются.
Но сегодня мне пришлось мысленно пробежаться по документам, по протоколам и записям их тайных заседаний, где все эти государственные и военные деятели оказывались наедине друг с другом, в своей среде. Я порылся в документах, которых у нас у всех сейчас целые связки, и сделал любопытнейшие, как мне кажется, извлечения, характеризующие всю эту публику. Вот как они между собой разговаривали. Когда-то, еще на заре своей карьеры, разоткровенничавшись с глазу на глаз с Раушигом, Гитлер заявил:
Вот как характеризовал Гитлер идеал национал-социалистического деятеля, когда был не всемогущим фюрером, а лишь атаманом шайки хулиганов, специализировавшихся на погромах, ограблениях еврейских магазинов и на разгонах за сходную, разумеется, плату рабочих митингов и демонстраций.