И еще почему он не успевал в науке за последние годы: его задергали заседаниями, бумажками. Каждый понедельник – политучеба, каждую пятницу – техучеба, два раза в месяц – партсобрания, два раза – заседания партбюро, да еще на два-три вечера в месяц вызывают в министерство, раз в месяц специальное совещание о бдительности, ежемесячно составляй план научной работы, ежемесячно посылай отчет о ней, раз в три месяца пиши зачем-то характеристики на всех заключенных (работы – на полный день). И еще каждые полчаса подчиненные подходят с накладными – любой конденсаторишка величиной с ириску, каждый метр провода и каждая радиолампа должны получить визу начальника лаборатории, иначе их не выдадут со склада.
Ах, бросить бы всю эту волокиту и всю эту борьбу за первенство! – посидеть бы самому над схемами, подержать в руках паяльник, да в зеленоватом окошке электронного осциллографа поймать свою заветную кривую – будешь тогда беззаботно распевать «Буги-Вуги», как Прянчиков. В тридцать один год какое бы это счастье! – не чувствовать на себе гнетущих эполет, забыть о внешней солидности, быть себе как мальчишка – что-то строить, что-то фантазировать.
Он сказал себе – «как мальчишка» – и по капризу памяти вспомнил себя мальчишкой: с безжалостной ясностью в ночном мозгу всплыл глубоко забытый, много лет не вспоминавшийся эпизод.
Двенадцатилетний Адам в пионерском галстуке, благородно-оскорбленный, с дрожью в голосе стоял перед общешкольным пионерским собранием и обвинял, и требовал изгнать из юных пионеров и из советской школы – агента классового врага. До него выступали Митька Штительман, Мишка Люксембург, и все они изобличали соученика своего Олега Рождественского в антисемитизме, в посещении церкви, в чуждом классовом происхождении, и бросали на подсудимого трясущегося мальчика уничтожающие взоры.
Кончались двадцатые годы, мальчики еще жили политикой, стенгазетами, самоуправлениями, диспутами. Город был южный, евреев было с половину группы.
Хотя были мальчики сыновьями юристов, зубных врачей, а то и мелких торговцев, – все себя остервенело-убежденно считали пролетариями. А этот избегал всяких речей о политике, как-то немо подпевал хоровому «Интернационалу», явно нехотя вступил в пионеры. Мальчики-энтузиасты давно подозревали в нем контрреволюционера. Следили за ним, ловили. Происхождения доказать не могли. Но однажды Олег попался, сказал: «Каждый человек имеет право говорить все, что он думает». – «Как – все? – подскочил к нему Штительман. – Вот Никола меня „жидовской мордой“ назвал – так и это тоже можно?»
Из того и начато было на Олега дело! Нашлись друзья-доносчики, Шурик Буриков и Шурик Ворожбит, кто видели, как виновник входил с матерью в церковь и как он приходил в школу с крестиком на шее. Начались собрания, заседания учкома, группкома, пионерские сборы, линейки – и всюду выступали двенадцатилетние робеспьеры и клеймили перед ученической массой пособника антисемитов и проводника религиозного опиума, который две недели уже не ел от страха, скрывал дома, что исключен из пионеров и скоро будет исключен из школы.
Адам Ройтман не был там заводилой, его втянули – но даже и сейчас мерзким стыдом залились его щеки.
Кольцо обид! кольцо обид! И нет из него выхода, как нет выхода из тяжбы с Яконовым.
С кого начинать исправлять мир? С других? Или с себя?..
В голове уже наросла та тяжесть, а в груди – та опустошенность, которые нужны, чтоб уснуть.
Он пошел и тихо лег под одеяло. Пока не пробило шесть, надо непременно заснуть.
С утра – нажимать с фоноскопией! Громадный козырь! В случае успеха это предприятие может разростись в отдельный научно-исследова...
74
Подъем на шарашке бывал в семь часов.
Но в понедельник задолго до подъема в комнату, где жили рабочие, пришел надзиратель и толкнул в плечо дворника. Спиридон храпнул тяжело, прочнулся и при свете синей лампочки посмотрел на надзирателя.
– Одевайся, Егоров. Лейтенант зовет, – тихо сказал надзиратель.
Но Егоров лежал с открытыми глазами, не шевелясь.
– Слышь, говорю, лейтенант зовет.
– Чего там? Ус...лись? – так же не двигаясь, спросил Спиридон.
– Вставай, вставай, – тормошил надзиратель. – Не знаю, чего.
– Э-э-эх! – широко потянулся Спиридон, заложил рыжеволосые руки за голову и с затягом зевнул. – И когда тот день придет, что с лавки не встанешь!.. Часов-то много?
– Да шесть скоро.
– Шести-и нет?!.. Ну, иди, ладно.
И продолжал лежать.
Надзиратель перемялся, вышел.
Синяя лампочка давала свет на угол подушки Спиридона до косого крыла тени от верхней койки. Так, в свету и в тени, с руками за головой, Спиридон лежал и не двигался.
Ему жалко было, что не досмотрел он сна.