"Делайте, что хотите,- мы вас никуда не посылали, знать вас не знаем, ведать не ведаем". Вот оно каково, матушка!.. Подумали мы, подумали - что делать, что предпринять?.. И положились во всем на божию волю: что будет, то и будь,- поехали. А подъезжая, в сторону взяли на Кожухово и, не заехавши в Москву, прямо на Рогожское. Сдали миро и другую святыню, что привезли, да в город. К тому придем, к другому, кто нас посылал-то, а они сторонятся, ровно чуму мы с собой завезли. Нашли, говорят, время, когда воротиться! До вас ли теперь. Не смейте, говорят, и к домам нашим близко подходить, мы вас никогда не знали и никуда не посылали! Так вот они каковы, заступники-то!.. Вот какова надежда на них, матушка!..
Негодованье разлилось по лицу Манефы. Молчала она. Нечего было сказать на слова Василья Борисыча. Он продолжал:
- Когда мирно да тихо, когда от правительства ослаба - высоко тогда они мостятся, рукой не достать, глазом не вскинуть: "Мы-ста да мы-ста!.." Мы обчество!.. Первостатейные!.. А чуть понахмурилось - совсем иные станут: подберут брызжи, подожмут хвосты и глядят, что волк на псарне... и тогда у них только о самих себе забота - их бы только чем не тронули, о другом и заботы нет; все тони, все гори,- пальцем не двинут...
Эх, матушка, мало вы их знаете!.. Петр апостол трижды от Христа отрекся, а наши-то столпы, наши-то адаманты благочестия раз по тридцати на дню от веры во время невзгод отрекаются... Да и не токмо во время невзгод, завсегда то же делают... Знакомство с господами имеют, жизнь проводят по-ихнему. Спросят господа: "Зачем-де вы, люди разумные, в старой своей вере пребываете?" Отречься нельзя; всяк знает, чего держатся, что ж они делают?.. Смеются над древлим-то благочестием, глупостью да бабьими враками его обзывают. "Мы-де потому старой веры держимся, что это нашим торговым делам полезно..." А другой и то молвит: "Давно бы-де оставил я эти глупости, да нельзя, покаместь старики живы - дяди там какие али тетки. Наследства-де могут лишить..." Вот как они поговаривают... А ведь это, матушка, сторицею хуже, чем Петровски Христа отречься страха ради иудейска...
- Неужто вправду ты говоришь, Василий Борисыч?- взволнованным голосом спросила Манефа.
- Как перед богом, матушка,- ответил он.- Что мне? Из-за чего мне клепать на них?.. Мне бы хвалить да защищать их надо; так и делаю везде, а с вами, матушка, я по всей откровенности - душа моя перед вами, как перед богом, раскрыта. Потому вижу я в вас великую по вере ревность и многие добродетели... Мало теперь, матушка, людей, с кем бы и потужить-то было об этом, с кем бы и поскорбеть о падении благочестия... Вы уж простите меня Христа ради, что я разговорами своими, кажись, вас припечалил.
- О господи долготерпеливый и многомилостивый! - вздохнула Манефа.
- Вы думаете, матушка, что, устроя церковные эти дела, вот хоть насчет архиерейства, что ли, или насчет другого чего, из ревности по вере они так поступают? - продолжал Василий Борисыч - Нисколько, матушка, о том они не думают... Большие деньги изводят, много на себя хлопот принимают из одного только славолюбия, из-за одной суетной тщетной славы. Чтобы, значит, перед людьми повыситься... Не вера им дорога, а хвала и почести. Из-за них только и ревнуют... Ваше же слово молвлю: мамоне служат, златому тельцу поклоняются... Про них и в писании сказано: "Бог их - чрево".
Скорбные думы о падении благочестия в тех людях, которых жившая в лесах Манефа считала незыблемыми столпами старой веры и крепкими адамантами, до глубины всколебали ее душу... Не говорила она больше ничего Василью Борисычу насчет поступленья его в приказчики к Патапу Максимычу. Ни отговаривала, ни уговаривала. Замолчала она; не заговаривал и Василий Борисыч...
Молча доехали в самую полночь до Комарова."И что это, что это с нами будет? - думала Манефа, выйдя из повозки и взглянув на черневшую в ночном сумраке часовню.- Извне беды, бури и напасти; внутри нестроение, раздоры и крайнее падение веры!.. О господи!..
Ты единая надежда в печалях и озлоблениях... устрой вся во славу имени своего, устрой, господи, не человеческим мудрованием, но ими же веси путями".
Потом, прощаясь с Васильем Борисычем у входа в свою келью, тихонько шепнула ему:
- Ты, Василий Борисыч, никому не говори, про что мы с тобой беседовали... Зачем смущать?
- Вполне понимаю, матушка,- отвечал он также шепотом.- Как можно? Слава богу, не маленький.
- То-то, смотри поостерегись,- молвила Манефа и, пожелав гостю спокойного сна, низко ему поклонилась и отправилась в келью...
Было уж поздно, не пожелала игуменья говорить ни с кем из встретивших ее стариц. Всех отослала до утра. Хотела ей что-то сказать мать Виринея, но Манефа махнула рукой, примолвив: "После, после". И Виринея покорно пошла в келарню.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Когда Марья Гавриловна воротилась с Настиных похорон, Таня узнать не могла "своей сударыни". Такая стала она мрачная, такая молчаливая.