В разговор вступил третий заключенный. Этот лежал в углу, где поблескивал на стене лед, и даже голос его казался промерзшим:
«Зачем тебе молиться, Франсуа? Ровно через двое суток тебя благополучно вздернут на виселице, и ты, освобожденный от земных тягот, взмоешь на небеса. Побереги пыл для личного объяснения с господом, а в разговоре со всевышним походатайствуй и за нас. Если, конечно, тебя с виселицы не доставят в лапы Вельзевулу, что вероятней».
На это Вийон насмешливо откликнулся другими стихами:
Камера ответила хохотом. Теперь проснулись все и все смеялись. Заключенные глядели с экрана в зал, на невидимого Франсуа, и гоготали — очевидно, он скорчил очень уж умильную рожу. На шум, сперва полязгав запорами, вошел сторож — высокий, как фонарный столб, и такой же худой. В довершение сходства удлиненная голова напоминала фонарь. На багровом, словно подожженном, лице тюремщика топорщились седые усы в локоть длиной. Он с минуту укоризненно разглядывал Вийона.
«Опять шутовские куплетики? — проговорил он неодобрительно. — Разве вас засадили в лучшую тюрьму Парижа, чтоб вы хохотали? Ах, Франсуа, послезавтра тебе отдавать богу душу, а ты отвлекаешь своим весельем добрых людей от благочестивых мыслей о предстоящей им горькой участи».
С экрана раздался дерзкий голос невидимого Франсуа:
«Именно впору, — подтвердит сторож. — Говорю тебе — послезавтра. По-христиански мне жаль тебя, ибо в аду за тебя возьмутся по-настоящему. Но по-человечески я рад, ибо с твоим уходом тюрьма снова станет хорошей тюрьмой из того легкомысленного заведения, в которое ты ее превращаешь».
«Послушай, Этьен Гарнье, я согласен, что веду себя в тюрьме не слишком серьезно, — возразил Вийон. — Но ведь вы можете избавиться от меня, не прибегая к виселице. Я не буду возражать, если ты вытолкаешь меня на волю невежливым пинком в зад».
«На волю! — Сторож захохотал. — Из того, что ты мало подходишь для тюрьмы, еще не следует, что тебе будет хорошо на воле. Ты должен вскрикивать от ужаса при мысли о воле. Воля на тебя действует плохо».
«И ты берешься доказать это?»
«Разумеется. Я не бакалавр искусств, как ты, но что мое, то мое. И общение с вашим братом, отпетыми, научило меня красноречию. Думаю, мне легко удастся переубедить тебя в трех твоих заблуждениях: в любви к воле, в ненависти к тюрьме и в противоестественном отвращении к виселице».
«Что же, начнем наш диспут, любезный магистр несвободных искусств заточения Этьен Гарнье».
«Начнем, Франсуа. Мой первый тезис таков… Впрочем, нам надо раньше выбрать судью, чтоб всё было, как в Сорбонне?»
«Ты считаешь, что тюрьма подобна Сорбонне?»
«Она выше, Франсуа. В Сорбонне ты был школяром, а сюда явился бакалавром. Школяров мы не держим, зато магистры и доктора встречаются нередко. И мы кормим своих обитателей, кормим, Франсуа, а кто вас кормит в Сорбонне? Как же насчет судьи?»
Камера, сгрудившаяся вокруг Гарнье и Франсуа, дружно загомонила:
«Жака Одноглазого! Жака в судьи!»
«Пусть Жак! — согласился сторож, и одноглазый громила выдвинулся вперед. — Итак, мой первый тезис: воля плохо действует на тебя, Франсуа. Она убивает тебя, друг мой. Тебе тридцать два года, а ты похож на старика. Ты лыс, у тебя выпали зубы, руки дрожат, ноги подгибаются. Ты кашляешь кровью — это от излишества воли, Франсуа Вийон! Тебя сгубили вино и женщины. Я бы добавил к этому — и рифмы, но рифмами ты балуешься и в тюрьме, а женщинами и вином мы тебя не наказываем. Чего ты добился, проведя столько лет на воле? Ты имеешь меньше, чем имел в момент, когда явился в этот мир, ибо растерял здоровье и добрые начала, заложенные в тебя девятимесячным трудом твоей матери. У тебя нет ни жилья, ни одежды, ни денег, ни еды, ни службы. Что ждет тебя, если ты вырвешься на волю? Голод, одиночество и верная смерть через месяц или даже раньше — мучительная смерть где-нибудь под забором или на лежанке потаскухи, приютившей тебя из жалости. Такова для тебя воля. Теперь я слушаю тебя, Франсуа».