«Франсуа, — сказал он. — Парижский суд помиловал тебя, лысый мальчик. Суд заменяет тебе виселицу десятилетним изгнанием из Парижа. Можешь уходить на волю. Но помни, что в душе я дружески скорблю о тебе, ибо выпускаю тебя не на радость, а в лапы мучительного умирания. Ты еще скажешь мне, Франсуа, я верю в твою честность, хоть ты пишешь неприличные стихи, которые не переживут тебя, ты еще воззовешь ко мне в сердце своем: «Друг мои Гарнье, ты прав, виселица была бы мне лучше жизни!..»»
4
Камера потускнела, страстные импульсы мозга Вийона, уже тысячу лет, постепенно ослабевая, мчавшиеся в галактическом пространстве, забивались шумами иных излучений. На минуту показался древний Париж — темный переулочек, кривые дома, смыкавшиеся верхними этажами, золотарь с переполненной бочкой, распахнувший пасть в половину экрана: «Ах, Франсуа, ты ли это, иди сюда, крошка, я тебя поцелую!» Еще на минуту запылали дрова в камине, пламя выхлестывалось наружу, оно то отдалялось, то близилось — Вийон, озябший, лез к огню и, обжигаемый, отскакивал. Затем и эти видения пропали. Больше никаких картин не возникало на экране. Рой выключил механизм.
— Неужели мы не разгадаем тайну его смерти? — сказал огорченный Генрих. — Сколько помню, гибель Вийона окутывает загадка.
— Давайте подведем итоги, — предложил Рой, игнорируя сетования брата. — Мне кажется, можно подискутировать и о результатах, и о новых задачах.
Петр с пятого на десятое слушал, о чем говорили работники института. Его томило удивительное ощущение, он хотел разобраться в своем томлении и уже собирался уходить, когда к нему обратился Рой:
— Разве тебя не интересуют наши предложения?
Петр заставил себя слушать внимательнее. Сотрудники института одобряли идею Генриха — искать излучения большой интенсивности, чтоб с их расшифровки начать знакомство с летописью давно умерших людей. Но этого мало. Надо усовершенствовать аппарат, чтобы читать любую волну, излученную любым человеческим мозгом. Выяснить и записать события жизни, мысли и чувства всех людей, живших когда-либо на Земле. Нет человека, от неандертальца до современника, чья жизнь не заслуживала бы изучения. То, что в прежние времена называлось наукой истории, пока лишь каталог действий и дат отдельных выдающихся людей: сильных интеллектом ученых, инженеров, мастеров искусств и важных должностью полководцев и монархов. Их институт ныне покончит с таким унизительным обращением с людьми. Вес, самые простые, станут равны великим. За время существования человечества на Земле жило около двухсот миллиардов человек. Составить двести миллиардов биографий, разработать новую науку о человеческой истории — такова задача.
Петр вслушивался в споры и предложения, честно старался во всем разобраться, но мысль его, прихотливая и яркая, уходила в сторону… Он видел снова крутую улицу Тулузы, холодную камеру, грязные кривушки Парижа, с ним разговаривали президенты парламентов, тюремные сторожа, беспутные бродяги и воры. И Петру хотелось, оборвав споры, отчаянно крикнуть: «Послушайте, да понимаете ли вы, что это такое! Это же иной мир, совершенно иной мир — и он отдален от пас всего одной тысячей лет!»
Да, конечно, и он, и все они, сотрудники института, и тот же Рой, и тот же Генрих, они все учили историю, им известно по книгам, по лекциям, по стереокартинам в музеях прошлое человечества, так неожиданно зазвучавшее сегодня с экрана. Нового нет ничего, он знал всё это и раньше. Всё повое, всё! Он раньше только знал ту эпоху — спокойной мыслью, не чувством. Сегодня он ощутил ее, испытал потрясенной дутой, сегодня он побывал в ней — и в ужасе отшатнулся!
И Петр думал о том, что и ему, и работникам института, и всем людям его времени, вероятно, так до конца и не попять своих предков, горевавших и насмехавшихся сегодня на экране и всё дальше от Земли уносящих навеки отлитое, крепче, чем в бронзе, волновое воплощение своего горя и смеха. Три четверти их забот, девять десятых их страданий, почти все их напасти, да что таиться — и две трети их радостей чужды современному человеку. Нет уже ни советников, ни президентов парламентов, ни тюрем, ни тюремщиков, ни воров, ни бродяг, ни чахоток, ни потаскух, ни голода и холода, ни преждевременной смерти, ни насилия над творчеством. Ничто, ничто теперь не объединяет их с мучительно прозябавшими на Земле предками, незачем пылать их отпылавшим страданием, — о них нужно эрудированно рассуждать, больше ничего не требуется.
Так молчаливо твердил себе Петр, чтоб успокоиться. Но успокоение не наступало, смятение терзало всё горше. Он стал сопричастен чужому страданию и боли — и сам содрогался от боли, и сам страдал за всех незнакомых, давно отстрадавших…
Генрих толкнул друга рукой:
— У тебя лицо — словно собираешься заплакать! Ответь Рою.
Петр поднялся:
— Боюсь, ничего интересного для вас не скажу. Разрешите мне уйти, я устал.
5
Была ночь, и Петр один шагал по пустому бульвару. Он мог бы вызвать авиетку, но домой не хотелось. Ему никуда сейчас не хотелось.