Читаем В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1 полностью

Этот Гандорин был истинным мучителем моим. С лицом святого, с седенькой бородкой клинышком и изможденным лицом, он был обжора, которому дивилась вся тюрьма. Добросовестно съедая до последней крошки собственную порцию баланды, какую бы мерзость она ни представляла, он в качестве старосты еще сливал к себе же остатки от всех других порций и тоже обязательно съедал. Съедал и весь хлеб — свой и остатки чужого. Допивал весь оставшийся чай… Ум отказывался понимать, куда все это лезло в тщедушного старичонку! Но зато он сторицей же отдавал и обратно то, что воспринимал в себя: вечно страдая расстройством желудка, он поминутно принужден был выбегать куда нужно, да когда и назад возвращался, соседям его не приходилось благодарить судьбу… К несчастью, он спал всего через два человека от меня: Чирок, Тарбаган и он… Мое место было у самой степы. Впрочем, не один Гандорин страдал катаром желудка, который и неудивителен был при том ужасном пищевом режиме, который ввел в Шелайской тюрьме бравый штабс-капитан; поэтому атмосфера небольшой камеры, где скучилось с лишком двадцать взрослых человек, почти прикасавшихся телами один к другому, была по вечерам в высшей степени удушлива и отвратительна. Особенную вонь распространяли также онучи, которые арестанты тут же, около печки, развешивали для просушки. Онучи эти у некоторых не мылись по целому году, и от них пахло такой омерзительной прелью, что непривычного человека могло бы стошнить… У многих арестантов ужасно воняли и самые ноги от постоянно струившегося по ним пота (болезнь очень распространенная среди рабочего люда).

И все-таки, еще раз повторяю, я всегда чувствовал радость, когда проходила поверка и нас запирали на замок.

Подбором своих сожителей, за малыми исключениями, я был вполне доволен. Большего эти люди не могли мне дать, и смешно было бы на них сетовать за это. Отношения между нами с самого начала установились дружеские. В первые же дни знакомства у меня явилась мысль обучать желающих грамоте. Едва я высказал однажды — полушутя, полусерьезно — это желание, как экспансивный Никифор Буренков сорвался с нар и, подбегая ко мне, закричал:

— Вот хорошо-то будет! Я, знаешь, Миколаич, давно уж просить тебя хочу, да все не смею… А ты сам надумал… Эхма! да я сразу всю грамоту произойду, дьявол ее побери! Приду домой — диву все дадутся: неужто это Микишка? Тот ведь ни аза в глаза не знал, а этот… И знаешь что, Миколаич? Ты выучи меня и рихметике также… Счет мне знать хочется… Я там у них писарем буду — вот окручу-то всех!

Я отвечал Буренкову, что учиться надо не для окручивания людей, а, напротив того, для выкручиванья их из сетей темноты и всяческой неправды. Никифор сконфузился и поспешил уверить меня, что это он «так только, пошутил».

Этот человек был настоящее «дитя природы»; такого неуменья затаить хоть на минуту бродящую внутри мысль или чувство я не встречал в другом человеке. Лицо его было лучшим зеркалом его души. Высокий, костлявый, он весь был — страсть и огонь; порывистые движения, постоянно веселый нрав, остроумие, незлопамятность, легкомыслие делали его всеобщим любимцем. В больших серых глазах его и тонких губах, оттененных длинными мягкими усами и желтой козлиной бородкой, светилось, правда, и некоторое лукавство. Он сам иначе не говорил про себя, как «мы, мошенники»… Но стоило немного присмотреться к Никифору, чтобы убедиться, что он не только хороший товарищ во всякого рода «фартовых» предприятиях, но также и рубаха-парень. Он был из «семейских» Верхнеудинского округа староверов беспоповского толка; но раннее знакомство с приисками и природная склонность к товариществу и молодечеству превратили его в одного из героев больших дорог, специальность которых — срезывать чаи в обозах. За это и пошел он с двоюродным своим братом Михайлой в каторгу на четыре года.

Вся камера живейшим образом заинтересовалась мыслью об устройстве школы. Старики подталкивали более молодых, побуждая учиться. Процент грамотных ничтожен в тюрьме. В нашей камере грамотных оказалось всего трое: Семенов, Парамон Малахов и некто Владимиров. Но были и такие камеры, где царила, поголовная безграмотность. Я спросил, кто еще станет учиться. На некоторых лицах читалось страстное желание объявиться, но все молчали.

— Ты, Пестрев, чего же? — кричали на одного совсем молодого паренька, вялого, молчаливого и конфузливого.

— У меня, братцы, память плохая.

— Вот сказал! У нас, что ль, лучше, у стариков? Кому и учиться, как не тебе? Парню девятнадцать лет, в самом что ни на есть соку.

— Так будете учиться, Пестрев?

— Хотелось бы… Только память, ей-богу, ничего не стоит.

— Ничего, посмотрим.

— А как же мы учиться-то станем? — вскрикнул вдруг Никифор. — Ведь ни карандашей, ни чернил, ни гумаги у нас нет! Ах ты, распостылая тюрьма! Все-то запрещено, ничего-то нет!..

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже