Читаем В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1 полностью

И от бурной радости он вдруг перешел к самому мрачному отчаянию. Я и сам призадумался. Книжка, положим, была — Евангелие; бумага тоже была: эконом продавал арестантам для куренья махорки серую писчую бумагу, причем, следуя инструкции, запрещавшей в тюрьме письменные принадлежности, разрезал ее на уродливо-неправильные полосы. Труднее было придумать, где и как достать карандаш. Парамон Малахов, необыкновенно важно сосавший на нарах свою трубку и о чем-то долго размышлявший, вдруг ударил себя кулаком по лбу и закричал:

— Не будь я Парамон Малахов, коли не достану!..

— Чего?

— И карандаш и… азбучку. Пускай у Шестиглазого шесть глаз, пускай даже больше будет, достану. Надейся, Никишка, на Парамона!

Однако долго не удавалось ему исполнить свою похвальбу. Он ходил бондарничать в столярную мастерскую, находившуюся за оградой тюрьмы, и всякий раз, как возвращался с работы, Буренков и Пестрев приставали к нему с расспросами… Красавец бондарь разводил только руками и пожимал плечами:

— Ну да уж все-таки достану. Придет такая точка. Не бывало еще, чтоб Парамона хлопушей звали!

Между тем мне пришло в голову воспользоваться углем. Никифор достал прекрасный длинный уголь; я заострил его и начертил на махорочной бумаге несколько первых печатных букв. Восторгам учеников конца не было. Вечером, только что прошла поверка и заперли камеру, все гурьбой бросились, к столу… и обступили меня с Никифором и Пестровым. Лицо первого из них сияло, как хорошо вычищенный медный таз; и с него и с Пестрова уже градом лил пот, хотя ученье еще и не начиналось: оба страшно трусили…

— Ну, Микишка, поддаржись, не ударь в грязь лицом! — одобряли Буренкова Чирок и. Гончаров.

К великому моему удивлению и огорчению всей камеры ученики мои оказались страшно непонятливыми и, очевидно, малоспособными. Долго успокаивал я себя мыслью, что они просто робеют и смущаются, но через неделю с положительностью должен был убедиться относительно Пестрова, что он абсолютно тупой и беспамятный парень. Я не показывал, конечно, и виду, что пришел к подобному заключению, и не уставал каждый вечер, одно и то же вдалбливать ему в голову; но камера самостоятельно пришла вскоре к тому же выводу и ужасно сердилась на Пестрова, казалось, будто у каждого задета была собственная его амбиция…

— Ну и долбежка ж ты, Ромашка! — говорил Чирок. — Я ведь уж кто такой? Все меня пермяком называют, из чурки вытесанным… В лесу я взрос, в тюрьме состарился… А и то ведь уж несколько гуковок затвердил, на тебя глядя. А ты молодой, ты — расейский!

— Брошу же я совсем! — вспыхнув, как порох, объявил Ромашка, и большого труда стоило мне каждый раз уговорить его продолжать опыт ученья.

Зато Никифора камера хвалила и обнадеживала:

— Попом будешь, Никишка, у семейских! Похвалы эти были, конечно, сильно преувеличены. Никифор не был, правда, безнадежной тупицей, но порывистость натуры вредила ему так же и в ученье, как в жизни. Не вглядевшись хорошенько в букву, он моментально выкрикивал ее название, большею частью невпопад. Кроме того, он не любил сознаваться тотчас же в самых явных ошибках и, обладая богатой фантазией, оправдывался сходством между такими буквами, которые, казалось, ничего общего не имели: так, по его словам, м как две капли воды походила на ф, а на з… Нечего и говорить, что вследствие торопливости он постоянно смешивал созвучные буквы: ж — ш, с — з, д — т (я учил по звуковому методу).

— Ну и терпение ж андельское у Ивана Николаевича, — говорили про меня в камере.

Один только Малахов держался на этот счет особого мнения.

— Это не ученье, а баловство одно, — ворчал он, — разве так в старину нас учили? Первое: аз, буки, веди, глаголь, добро… У каждой буквы свое название было, каждая как живая была… А нынче что? Шипят, свистят… Ничего не поймешь! Ж-ж-ж-ж! С-с-с! Просто хоть уши затыкай.

Я старался объяснить Малахову выгодные стороны звукового метода, но напрасно: он был слепым поклонником старины, и к тому же, если упирался на чем-нибудь, то был упрям, как бык.[38]

— Второе, — говорил он назидательным тоном, — без колотушек учителю обойтись невозможно.

— И верно, Миколаич, — вскрикнул Никифор, — ей-богу, колоти меня! И за волосья таскай, и как хочешь… Ни словам не скажу, лишь бы за дело.

— Нет брат, и без дела не мешает, — поправлял Парамон, просто так, для науки, для страха. Нас, ты думаешь, как били? Меня дьячок наш сельский учил. Бывало, как ни придем мы к нему, ребятишки, всегда пьянок. И первым делом сейчас же после молитвы всем без разбора волосянку давал… Треплет, треплет, устанет… Ну, теперь давайте, говорит, учиться, ребята! А уж коли бил, тогда надо было отнимать от него: до смерти заколотит! Я раз во время волосянки руку ему укусил, так он об меня всю палку в щепки расхлестал.

— Здоровая ж, Парамон, и тогда у тебя спина была, — смеялись арестанты.

— Ну, а что ж хорошего было в таком ученье? — спрашивал я Парамона.

— Как что? Грамоте выучивались, баловства было меньше.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже