Читаем В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1 полностью

Никифор употреблял все усилия нагнать брата в писанье, но это никак ему не удавалось. Его порывистые, грубые руки ломали карандаши, прорывали бумагу, прыгали и выводили такие никому неведомые фигуры, что учитель чистописания пришел бы в ужас. А между тем научиться письму было всегда заветнейшею мечтою всех шелайских учеников: в уменье писать простолюдин видит квинтэссенцию всякого знания, идеал учености. Боже, с какою страстью и прилежанием марали они по целым дням и вечерам бумагу, едва только научившись выводить с грехом пополам буквы! Уловив иногда ядовитую, как ему казалось, усмешку на губах Михаилы, Никифор вспыхивал, бросал бумагу и карандаш и начинал жаловаться.

— Какое тут может быть ученье в тюрьме? И какой тут может быть смех? Тебе хорошо молотобойцем быть, мех раздувать, на скамеечке сидя, а попробовал бы, как я, десять верхов в день выбурить! Небось тоже запрыгала бы рука-то!

— А я разве не буривал? — возражал Михаила. — Давно ль я-то перестал бурить? Нет, уж лучше на туес свой, на башку пустую жалуйся.

— Брошу же я писать! — решал тогда Никифор. — Должно быть, и в самом деле дару на писанье нет. Займусь лучше читать хорошенько.

И, переходя внезапно к полному отчаянию, вскрикивал:

— Да на что нам, мошенникам, и вся эта грамота? На что?

— Давно б так! — насмешливо поддакивал Чирок, сосавший на своем месте цигарку.

— Миколаич! На что нам грамота? На что?

Я старался, отвечая на этот вопрос, выяснить пользу грамотности, говоря, что она делает человека умным, а следовательно, и честным; но, утверждая это, я и сам порой сомневался, на что она им, арестантам, вся эта грамота? Сколько раз я имел впоследствии случай убедиться, что многие из лучших моих учеников, научившихся и читать и писать порядочно, по выходе в вольную команду очень скоро забывали и то и другое, и горькая досада шевелилась тогда в душе, досада на то, что столько потрачено даром труда и времени. Не раз мне приходилось также слышать от самих арестантов, что грамотность даже вредна им, что мошенник сумеет с нею быть еще большим мошенником, а честный человек благодаря ей развратится, начав мечтать о легком труде писаря и получив отвращение к физическому труду. Я хорошо понимал, конечно, всю поверхностность и зловредность таких обобщений на основании отдельных, исключительных фактов, но, признаюсь, нередко овладевали мною сомнения всякого рода, и тогда я подолгу забрасывал свою школу. Надоедало бороться также с препятствиями, которые ставило на каждом шагу начальство нашим занятиям: оно то смотрело сквозь пальцы на существование в тюрьме карандашей и писаных тетрадок, то вдруг все отбирало и опять подвергало строжайшему запрету. Но проходило некоторое время, и я с любовью возвращался к своей «педагогической» деятельности. Среди всяких терний и шипов, которыми она была усеяна, среди всякого рода горечи и отравы, которую она проливала порой в душу, было в ней все-таки что-то доброе, светлое, теплое, что озаряло и согревало, не только меня и моих учеников, но, казалось, и всю камеру. Арестанты как-то невольно приучались с уважением относиться к бумаге и книжке; мысли их настраивались на высший тон и лад. В других номерах с завистью посматривали на Буренковых, слыша преувеличенные рассказы об их успехах и о моих учительских способностях, и множество людей мечтало перейти в нашу камеру и также стать «учениками».[44]

Не могу забыть того дня, когда Буренковы решились в первый раз послать своим женам собственноручно написанные письма и стали готовиться к этому торжеству. Немало черняков было сочинено и переписано, прежде чем я выразил наконец свое одобрение. Письмо Никифора было, правда, сочинено целиком мною, потому что из его бессвязных черняков с сотнями невозможных ошибок и недописок удалось сохранить весьма немногое, и с его стороны было только, приятным самообольщением считать это письмо своим произведением. Зато письмо Михаилы было действительно собственным его детищем, и написано оно было настолько толково и складно, что я не мог удержаться от выражения самого искреннего восхищения. Один только недостаток я нашел в нем: обращение к жене показалось мне чересчур сухим и холодным… Нужно сказать, что в августе этого же года (письма писались в январе) обоим Буренковым кончался срок каторги к они должны были идти на поселение, но куда — неизвестно: уроженцев Забайкальской области отправляли и на Сахалин, и в Якутскую область, и оставляли здесь же, в Забайкалье. Последнее, конечно, было мечтою Буренковых; Сахалина же оба страшно боялись… Не следовало, разумеется, готовиться к худшему, следовало заранее выяснить, что намерены предпринять жены, всюду ли готовы они последовать за мужьями. От письма Никифора к жене, сочиненного с моей помощью, веяло волнением и жаром; но письмо Михаилы, как я сказал уже, дышало холодом: это было простое извещение жены о предстоящей перемене в его судьбе, даже без вопроса о том, как она, с своей стороны, думает устроиться.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже