— Конечно, — сказал он, — исправить арестантов вещь хорошая. Я и сам задаюсь этою целью; но в первый раз слышу, чтобы на этот народ могло что-нибудь другое действовать, кроме страха. Собственно, я далеко не поклонник, например, телесных наказаний; это я не раз уже высказывал и самим арестантам. Если хотите, я даже принципиальный противник плетей и розог: к чему они? Что они значат для таких артистов? Арсенал карательных мер, находящихся в моих руках, и без того достаточный… Повторяю, я по натуре вовсе не жестокий человек. Я держусь только во всем строгой законности, буквы закона. И потому я не вижу иных средств исправления, кроме тех, какие указаны мне инструкцией. Современные тюремные деятели признают одно только средство — страх, и я вполне с ними согласен. Это все прочее, что вы указываете, это еще гадания только одни… Нет! книжечками этими вы подобный народец не проберете. Я уже десять лет в Сибири живу и лучше вас его знаю. До мозга костей испорченные канальи! Впрочем, попытайтесь. Впредь до разъяснения этого вопроса высшим начальством я, пожалуй, выдам вам некоторые из книг. Пользы они, конечно, не принесут, но и вреда, думаю, особенного тоже не будет…
— Каких же из присланных мне книг вы все-таки не выдадите?
— Некоторых. Ну, вот эти можно. Гоголя два тома, Пушкина, Лермонтова… Хотя стихи, по моему мнению, совсем бы не годились для тюрьмы… Ну да уж так, на время… «Отелло», «Король Лир» — не помню, что это такое, но, вероятно, можно. Костомаров, Мордовцев…{31}
историческое… Ну, пожалуй. А вот этих иностранных, писателей не могу выдать: Гюго, Диккенс… Их я, признаюсь, совсем не знаю. Нет, нет, не могу! И не просите!— А Фламмариона{32}
почему же нельзя?— Это что-то о небе, о звездах?.. Нет, и этого невозможно выдать, никоим образом. Небо, знаете ли, вещь щекотливая… Роль духовного цензора я никак не могу на себя взять… И знаете ли что: напишите вашей матушке, чтобы она не присылала больше книг. К чему? Довольно и этих.
Я раскланялся и с ворохом книг в руках поспешил к выходу. Лучезаров любезно проводил меня сам на парадное крыльцо. Я летел к тюрьме, не чуя под собой ног от радости, ежесекундно боясь, что вот-вот бравый штабс-капитан раскается и велит мне вернуться. Но он уже заинтересован был другим, я слышал, как раздался его зычный окрик на кого-то:
— Это что за беспорядок? Что за сор на дворе? Разве не знаете, что я не люблю этого. Чтоб сейчас было подметено и прибрано. В карцер, что ль, захотели?
Во дворе тюрьмы меня обступила толпа арестантов.
— Николаич, книги? Братцы мои, книги!
— Нам, нам, Миколаич, во второй нумер… Хоть одну, самую махонькую!
— Эвона книжища-то… Вот тут, ребята, должно быть, ума-то! И не лень было писать ему?
— Нам! Нам!
— Разорвать тебя придется теперь, Миколаич. У нас во всем номеру Гришка один по складам мало-мало знает.
— Уж вы мне одну книжечку пожалуйте, Иван Николаич, мне-то уж, бога ради!
— А ты чем святой противу других?
— Постойте, постойте, господа, всех удовлетворю, По справедливости разделим… Пойдемте в мою камеру.
С шумом, гамом и топотом вломилась почти вся тюрьма в мой номер и обступила меня и книги.
— Да не суйтесь вы, ребята, к книгам! Дайте покой. Ивану Николаевичу, смотрите, он и так потом обливается… Успеете еще! — говорил общий староста Юхорев, атлет-мужчина с представительной и энергической физиономией, усаживаясь сам около меня и отстраняя прочь назойливо лезшую шпанку. — Вы сейчас же прочтите нам что-нибудь, Николаич, — прибавил он.
— Сейчас! Сейчас! — загудели все хором. Я взял один из томиков Пушкина и раскрыл «Братьев-разбойников». Все немедленно стихло. Я начал:
— Это про нас! — закричало сразу несколько голосов. Все лица оживились и приняли разудалое выражение.
При этих словах некоторые из арестантов попытались пуститься в пляс. Юхорев прикрикнул на них; но когда я стал читать дальше:
он вдруг сам привскочил с места, подбоченился, притопнул ногой и в порыве восторга загнул такое словцо, что я невольно остановился в смущении.
— Это как я же, значит, на Олёкме с Маровым действовал! — закричал он. — Знай наших!