Останься эта страница «Записок из Мертвого Дома» без всяких дальнейших комментариев, господа ученые криминологи поспешили бы, разумеется, занести ее на скрижали своей «объективной» науки: вот, мол, факт, засвидетельствованный одним из величайших художников слова! Это ли не классический пример прирожденного преступника, самой природою созданный нравственный отброс! Но, к счастью для истины, Достоевский был не только великим художником, но и правдивым бытописателем. В конце своей книги он оговорился, что только что узнал об обнаружившейся невинности отцеубийцы: настоящий преступник нашелся, а человек, столько лет пробывший безвинно в каторге, освобожден. Страшный факт, наводящий великого писателя на самые горькие размышления…
Ну, а как же относится к этому факту г. Ковалевский? Просто умалчивает об нем, как о воде не на свою мельницу? Нет, несравненно хуже: он умалчивает только об оговорке Достоевского, о том, что отцеубийца оказался невинным, все же остальное обстоятельно цитирует… Таково уж это бессердечное кабинетное гелертерство,{56}
что красота и стройность «системы» для него несравненно важнее истины и живой человеческой жизни!С своей стороны, я твердо убежден, что и в очерках «В мире отверженных» криминальная наука, ищущая непреложно-объективных доказательств для своей сомнительной гипотезы о «прирожденном преступнике», никаких таких доказательств не отыщет.
«Вот богатая пища для ломброзоических выводов!» — подумал однажды Иван Николаевич (т. II, гл. II), «увидав в бане голую спину Юхорева, покрытую густыми, мохнатыми волосами». И эту мимолетную мысль героя моих очерков иной прямолинейный исследователь Ломброза мог бы, пожалуй, развить всерьез, выставив волосатую спину Юхорева в качестве доказательства его прирожденной, преступности. Однако из дальнейшего изложения видно, что этот представительный, умный и энергичный преступник первоначально был сослан в Сибирь по приговору общества своих же односельчан («порядочных скотов») за то, что защищал от них интересы деревенской бедноты. Правда, Иван Николаевич знал его уже человеком, ожесточенным жизнью, душевно искалеченным и испорченным, но какую роль играли во всем этом его прирожденные свойства и что надо отнести на долю общественной среды и жизненных условий — это вопрос, в котором современная наука еще бессильна разобраться. Во всяком случае, жизнь слишком сложная вещь для того, чтобы вмещаться в узкие рамки теории.
Самым антипатичным и безнравственным из всех выведенных мною арестантов представляется, на мой взгляд, некий Третий (т. II, гл. VII). «Быть может, это был единственный экземпляр из всех когда-либо виденных мною подонков отверженного мира, относительно которого я затруднился бы сказать: есть ли у него в сокровеннейшей глубине души, в той глубине, которая и самому обладателю ее лишь смутно известна, хоть что-нибудь святое и заветное?.. В минуты самой обостренной борьбы с Юхоревым я мог любоваться и даже восхищаться этим человеком, как своего рода силой, но Тропин ни разу за все время нашего знакомства ни на одно самое даже короткое мгновение не умел внушить мне ни малейшего чувства симпатии или сожаления…» И, однако, тут же, вслед за этими строками, находится такая оговорка: «И я боюсь, что, давая изображение этого молодца, сгустил несколько мрачные краски… Кто знает, не была ли и здесь виною недостаточная проницательность и внимание с моей стороны? Быть может, другой более терпимый и беспристрастный наблюдатель сумел бы и в Тропине отыскать искру божию, без которой как-то трудно представить себе разумное существо — человека… Но я описываю только то, что сам видел и чувствовал».