Читаем В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2 полностью

Из других «характерных черт» прирожденного преступника г. Ковалевский отмечает его ненависть «ко всему остальному, роду человеческому», не указывая, однако, на чем основано подобное обвинение. По-видимому, на только что процитированной перед тем биографии моего Семенова. Действительно, это — ультраозлобленный человек, «закоренелый злодей», как выражается ученый профессор. Но, не говоря уж о том, что судить по одному экземпляру обо всех тысячах каторжных несправедливо и недостойно ученых людей, следует быть справедливым и относительно самого Семенова. Отбросьте в его речах гордый, явно преувеличенный пафос злобы (мало ли что в злобе говорится!) — и нам станет ясно, что отнюдь не весь род человеческий ненавидит Семенов, а только известную часть его, именно — богатых и сытых. А это, я полагаю, огромная разница! Что касается остальных обитателей мира отверженных (фигур, в большинстве, несомненно, более мелких и вместе с тем более близких к нормальному человеческому типу), то я сошлюсь хотя бы на главу «Демоны зла и разрушения» (т. I), где изображаются разговоры «на широкие общественные темы». Оказывается, что у этих «мечтателей» никогда не являлось и тени сомнения в том, что «народ» и они, обитатели каторги, — совершенно одно и то же… И какие строят они наивные планы достижения общего счастья — правда, дикие, ужасные, кошмарно-кровавые, но все-таки проникнутые — надо же в этом сознаться — любовью, а никак не огульной «ненавистью ко всему, человеческому роду».

«Непреступное общество являлось для них для всех смертельным врагом, которого они ненавидели и (которому?) всеми способами делали зло (это — сидя в тюрьме-то?). Месть, жестокая месть грозила всем врагам каторжной когорты, и эту месть многие ставили главным предметом своей свободы и своего выхода из острога». Обобщение совершенно фантастического характера… Ни Достоевский, ни кто другой из бытописателей тюрьмы и каторги нигде не говорят о том, чтобы какой-либо арестант ставил главным предметом своей свободы и выхода из острога — «месть всем врагам каторжной когорты». Для меня по крайней мере, немало писавшего о мстительности русских арестантов по отношению к личным врагам, подобное утверждение является положительной новостью, в неосновательности которой я, впрочем, нисколько не сомневаюсь.

Что касается другого обвинения «прирожденного преступника» — в том, что будто бы в «основе его существа» лежит лень и отвращение к работе, особенно если это работа принудительная, то является невольный вопрос: неужели же вполне нормальный человек относится к принудительному труду с радостью, с восторгом, с вдохновением?..

Наконец, ученый вывод еще более удивительный — отношение прирожденного преступника к грамоте. «Очень многие из преступников грамотны, — говорит бывший профессор, — но эта грамотность была приобретена ими не как выражение пытливости и любознательности ума, а как средство покрытия и пособия преступности». Спрашивается — откуда сие?.. Естественно, вспоминаешь прежде всего свои слова, свои рассказы. «Миколаич, на что нам грамота, на что?» — в отчаянии из-за своей неспособности спрашивал иногда Никифор Буренков своего учителя.

«Я старался, отвечая на этот вопрос, выяснить пользу грамотности, говоря, что она делает человека умным, а следовательно, и честным; но, утверждая это, я и сам порой сомневался: на что она им, арестантам, вся эта грамота? Сколько раз имел я впоследствии случай убедиться, что многие из лучших моих учеников, научившиеся и читать и писать порядочно, по выходе в вольную команду очень скоро забывали и то и другое, и горькая досада шевелилась иногда в душе, досада на то, что столько потрачено даром и труда и времени. Не раз приходилось также слышать от самих арестантов, что грамотность даже вредна им, что мошенник сумеет с нею быть еще большим мошенником, а честный человек благодаря ей развратится, начав мечтать о легком труде писаря и получив отвращение к физическому труду. Я хорошо понимал, конечно, всю поверхностность и зловредность таких обобщений на основании отдельных, исключительных фактов, но, признаюсь, нередко овладевали мной сомнения всякого рода, и тогда я подолгу забрасывал свою школу… Однако проходило некоторое время — и я с любовью к ней возвращался. Среди всякого рода терний и шипов, которыми была усеяна моя «педагогическая» деятельность, среди горечи и отравы, которую она проливала в душу, было в ней все-таки что-то доброе, светлое, теплое, что озаряло и согревало не только меня, но, казалось, и всю камеру. Арестанты как-то невольно приучались с уважением относиться к бумаге и книжке, мысли их настраивались на высший тон и лад…» (т. I, гл. X).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже