— Нет, мне чего стесняться! Я нигде не обробею! Я и самому Шестиглазому на каждой поверке все свои мысли выражаю. Вот жду еще не дождусь окружного дохтура, с ним тоже хотелось бы словечком-другим перекинуться.
— У вас болит что-нибудь?
— У меня внутри настоящая-то боль сидит. Видите ли, Митрий Петрович, я так полагаю, у меня косточки одной в спине нет. А фершал здешний, Землянский,{7}
говорит: «Врешь, собачий сын, у тебя есть косточка». А какое там есть, когда я хорошо знаю, что нет.— Знаете что, Липатов, — предложил я, — вы в другое время когда-нибудь посоветуетесь с Дмитрием Петровичем: тогда он хорошенько осмотрит вас. А теперь он, видите, с дороги, дайте ему покой. Мы и сами-то не успели еще поговорить как следует.
— И в сам-деле, пошел вон, Карпушка! — закричали на него арестанты. — Чего ты дурочку-то из себя оказываешь? Проваливай восвояси!
Карпушка равнодушно плюнул в сторону и продолжал сидеть.
— Хитрые вы, Иван Миколаич, спулить от себя Карпушку хотите. Вам-то — поговорить меж собой, в хевре своей чайку напиться, а у меня, можно сказать, о жизни аль смерти дело идет. Говорю, косточки у меня в спине нет! Я сказываю фершалу: давай ты мне настоящей ханании, такой, чтобы она, значит, болезнь из костей вон выгоняла. А он, цыганская его морда, калидатом да калидатом все меня пичкает! А калидат — я знаю, что такое. Он ведь болезнь в нутро, в кости вгоняет…
— Это что же такое за калидат и какой-такой ханании ему нужно? — в недоумении обратился ко мне Штейнгарт.
Мне уже достаточно известен был Карпушкин словарь, и я объяснил, что хананией он называет, по-видимому, хину и вообще всякое лекарство, а калидатом — кали-йодат.
Штейнгарт и Башуров громко засмеялись, их поддержал и сам Карпушка.
— В том-то и дело… Вот сейчас видно, что дохтур настоящий — все понимают. Я уж знаю, что они мне настоящей ханании пропишут. Сейчас замечаешь хорошего человека, не то что Иван-Николаевич; проваливай, мод, Карпушка Липатов! Ты к моей хевре не подходишь… А почему я не подхожу? У меня тоже дворяньская ведь кровь. Вот дали бы вы мне, господа, чайку дворяньского испить. Байховый чай — он, знаете, хорошо тоже по жилам расходится, особливо ежели с молоком. Лучше всякой ханании.
Дали Карпушке чашку чаю. Своей беседы нам так и не удалось вести: скоро послышался свисток дежурного и его же взволнованный крик по коридору:
— Вылазь на поверку! Скорей на поверку! Сам начальник будет!
Лучезаров давно уже не появлялся на поверках собственной персоной, и сегодня готовилась, очевидно по случаю прибытия новичков, — торжественная церемония.
— Любезен-то он любезен был с вами, а попугать все-таки хочет, — заметил я товарищам, выходя с ними на двор тюрьмы, и поспешил предупредить относительно того, что следовало делать во время поверки.
С Башуровым мы тут же простились, думая, что до утра уже не увидимся больше. Он направился к своей камере, которая «строилась» в другом конце длинной арестантской шеренги. Там Юхорев тотчас же принял его под свое покровительство, поставив за своей могучей спиной. Повел и я Штейнгарта на то место, где шевелились наши сокамерники. Всегдашняя моя пара — Чирок уже стоял в переднем ряду, поджидая меня и энергичной бранью прогоняя всякого, кто по забывчивости пытался занять позади его мое место. Впереди Штейнгарта, стоявшего рядом со мною, вытянулся гигант Петин.
Надзиратель беспокойно метался перед строем арестантов, делая им предварительный счет. И только теперь ударил звонок на поверку; но и после звонка мы мерзли еще около пяти минут, а Шестиглазый все не показывался.
— Выстойку нам, как хорошим жеребцам, делает, — острили неунывающие арестанты.
Наконец за решетчатыми воротами произошло движение, и на глазах у всех появилась величавая фигура в большой мохнатой папахе и широко развевающейся шинели. Мы трое уже стояли давно без шапок. Распахнулись широко ворота. Точно проглотивший аршин, надзиратель проревел неестественно зычным голосом слова команды:
— Смир-р-на! Шапки дол-лой!
Сотня голов моментально с шумом обнажилась. — Шапки надеть! — торопливо, почти не дав кончиться надзирательскому крику, произнес Лучезаров.
— Продолжает быть любезным, — шепнул я Штейнгарту и с любопытством посмотрел на товарища. Я заметил, как лицо его потемнело и то и дело поддергивалось нервными судорогами… Лучезаровская любезность, очевидно, мало утешала его. Дальнейшая часть поверки прошла с обычной помпой по раз установленной форме и, к счастью, без всяких неприятных инцидентов. Наряда на работы не читалось, так как день был субботний.
— По камерам шагом мар-рш! — прогремела заключительная команда, и ровным ритмическим шагом попарно арестанты двинулись к тюрьме. Штейнгарт шел впереди меня, бледный и сумрачный, понуря голову. В коридоре к нам подбежал Валерьян Башуров.
— Это ужасно, господа! Какое унижение! — прошептал он, конвульсивно стискивая себе пальцы рук. Юношески розовое лицо его от волнения еще более разрумянилось. Штейнгарт упрямо молчал.