Ногайцев чрезвычайно обрадован этим неожиданным избавлением. Весь просиявший, он тотчас же встает с нар и идет, переваливаясь, к дверям, не обращая внимания на смех и тюканье кобылки. Только на пороге он на минуту останавливается и, оглянувшись на Чащина, с добродушной укоризной говорит:
— Ну, что взял, дурачок? Что взял?
Кобылка в последний раз разражается громоподобным хохотом, а Чащин берет на своей самодельной балалайке прощальный аккорд:
— Б-ба-ла…
Штейнгарт молча увлекает Ногайцева, и тот, плотнее закутываясь в шубу и комично перекидывая с боку на бок свое неуклюжее тело, поспешно выходит вслед за ним на тюремный двор. Зрелище окончено, кобылка весело расходится по своим местам. До вечерней поверки остается уже какой-нибудь час, и вот полтюрьмы высыпает на двор подышать свежим воздухом и поразмять застоявшиеся ноги. Большинство арестантов разгуливает в это время попарно; у каждого именно для этих прогулок раз навсегда заведен неизменный товарищ. В остальном, по-видимому, и нет между людьми особенной дружбы — живут в разных камерах, работают различную работу, а как только выйдут под вечер гулять, глядишь — и очутились вместе. И ходят, ходят, не уставая, кругом тюрьмы или больницы в глубоком молчании или обмениваясь незначительными фразами. Так, Чирок гуляет обыкновенно со Степкой Челдончиком, Сохатый — с общим старостой Годуновым, с которым в другое время постоянно ссорится и грызется, Луньков — с Мишкой Звездочетом, и т. д., и т. д. Ногайцев за последнее время, к общему удивлению, сильно сдружился со Штейнгартом и не отстает от него ни на шаг… Да и самому Штейнгарту, видимо, по сердцу пришлось общество почтенного Михаила Иваныча, так как он редко подходит во время прогулок ко мне или Башурову, и последнего обстоятельство это немало огорчает, Валерьян нередко даже беседует со мной на эту тему.
— Какой странный стал Дмитрий в последнее время! Он точно дичится нас с вами, а эта дружба его с Ногайцевым положительно на какую-то загадку походит…
— Он просто устал, — пытаюсь я защитить Штейнгарта, — в мирные времена каждый вправе жить так, как хочет, своей внутренней жизнью.
— Так-то оно так, — возражает Башуров, — но почему же нас вот с вами и теперь друг к дружке тянет, а не к какому-нибудь, положим, Карпушке Липатову?
Впрочем, и Валерьян, в сущности, отлично понимает, что все «странности», которые замечаются в последнее время в Штейнгарте, его молчаливость, нелюдимость с товарищами и мрачный, подавленный вид имеют, по всей вероятности, одну главную причину: вот уже около полугода, как он не имеет никаких известий о любимом человеке… Нас тоже тревожит временами это долгое, кажущееся непонятным отсутствие писем, и втайне мы сами строим всевозможные мрачные догадки, хотя и не высказываем их друг другу. Человек, лишенный свободы, лишенный всего дорогого ему на свете, одиноко страдающий вдали от родины, от близких ему людей, так мало склонен бывает объяснить их молчание какими-либо нормальными, естественными причинами: ему всегда грезятся болезни, смерть, забвение… Там, за стенами угрюмой тюрьмы, жизнь плетется себе обычной бледной колеей: разливаются реки, надолго задерживающие почту; точно назло, письма пропадают без всяких видимых причин или, еще проще, пишутся позже обыкновенного; но бедный узник ничего этого не знает и ходит мрачный как ночь, со смертью в душе…
Как велика была радость Штейнгарта, когда и его страхи оказались наконец напрасными и он сразу получил целый ряд славных, полных надежды, жизнерадостных писем. Вся его отчужденность мигом опять исчезла, и однажды, когда я вдвоем работал с ним в верхней шахте, а прочие арестанты ушли наверх пить чай, он уселся возле меня и, как в первую памятную ночь знакомства, оживленно, долго и с задушевной откровенностью рассказывал мне о своем недавнем душевном состоянии.